Домой шли неспоро. Идти решили не старой лыжней, а по озерам: путь длиннее, но по новым местам всегда интереснее идти. Озера здесь встречаются часто, иногда они соединяются короткими горловинами, и тогда трудно сказать, где кончается одно озеро и начинается другое. Алексей торил лыжню, слушал, как шуршит снег, уминаемый лыжами, всем своим существом ощущал за спиной присутствие Ксении, и от этого весь мир: лес, снег, небо, лыжня — наполнялись особой, устойчивой и радостной сутью, радостной осмысленностью бытия.
Далеко впереди, над снежной белизной, приметили угольно-черные точки. Они то дрожали в воздухе, то падали на снег и снова поднимались.
«Вороны», — догадался Алексей.
Когда подошли ближе, вороны взлетели с недовольными ржавыми криками, и лыжники увидели распростертого на снегу волка. Он лежал на боку, вытянув массивные лапы, и хищный оскал не сошел еще с его мертвой морды.
— Попал, значит, тот охотник, не промахнулся. Ты знаешь этого парня?
— А здесь все друг друга знают.
Вороны хрипло орали, требуя свою добычу. Алексей погрозил им кулаком и в растерянности посмотрел на Ксению: он не знал, как поступить с убитым волком. Оставить здесь — вороны быстро попортят шкуру, а тащить на себе — тоже не с руки, тяжелая зверюга. Но что-то надо было делать, Алексей достал нож, собираясь снять шкуру с волка, хотя еще не знал, как это он сделает…
А все-таки это случилось — развод. Просто, видимо, потому, что не мог уже не случиться. Засохла, иструхлявилась та ветка, на которой держалась семейная жизнь, и ветка обломилась. Тут уж не помогли бы никакие подпорки. И был суд, и были злые слезы и не менее злые упреки — все пришлось выдержать Лахову. А потом началось скитание по чужим углам, ночевки у приятелей. И это на налете четвертого десятка лет. И все это время Лахова не оставляло смешанное чувство свободы, острого одиночества и бездомности. Но потом Лахову повезло: он получил комнату. С бездомностью было покончено. Он хорошо помнил свой переезд. Хотя какой переезд? Всех-то вещей у него было — один чемодан.
Он поставил тогда чемодан посреди пустой и гулкой комнаты и не спеша огляделся. Спешить было некуда: эта комната теперь принадлежала ему. Давно не беленные стены выцвели. Кое-где остались яркие пятна, сохранившие первоначальный цвет, — здесь висели картины или портреты хозяев. Там, где большое овальное пятно, определенно, было зеркало. На полу валялись обрывки бумаг, старая книжка без обложки, растоптанный домашний тапочек, почему-то один, и тряпка неопределенного назначения.
Прежние жильцы съехали из комнаты совсем недавно, но в комнате пахло уже нежилым. Воздух устоялся, заглох. Лахов прошел к окну и стал открывать форточку. За несколько дней бездействия форточка, видимо, разучилась открываться. Но Лахов поднажал, и она открылась неожиданно, во всю ширину. Вид из окна как вид, хотя мог быть лучше. Крыши домов, вдали блестящие луковицы реставрируемой церкви, теперь памятника архитектуры. Двор узкий, сдавленный со всех сторон каменными стенами и лишенный всякой зелени. Правда, одно хилое деревце во дворе все же было, оно чудом росло на плоской крыше старой постройки. На первом этаже дома какая-то контора — ее вывеску Лахов еще не успел разглядеть — и во двор то и дело въезжают машины, и из машин выходят люди с портфелями и без портфелей. Все эти люди сейчас Лахову виделись одинакового роста: как-никак пятый этаж.
А комната досталась ему хорошая. Просторная, с высоким потолком, с одним, но большим окном. И даже с телефоном. Но она была пустой, эта комната, не наполнена голосами и родственной жизнью, делающей жизнь осмысленной и устойчивой. Стены были чужими.
«Может быть, это мое последнее жилье и отсюда меня понесут хоронить?» — подумал Лахов. И даже не подумал, а как бы услышал свой внутренний голос, свой, но живущий сейчас как бы обособленно.
— Может быть, может быть, — торопливо и чуть раздраженно ответил Лахов, стараясь раздражением отбиться от подступающего чувства одиночества, способного превратиться в тоску, и с радостью услышал осторожный стук в дверь.
— Войдите! — крикнул Лахов.
В притвор двери просунулось сморщенное личико Феклы Михайловны, на котором светились пугливым любопытством мышиные глазки.
— Может, надо чего? Так вы не стесняйтесь.
— Вот веник бы надо.
— Я чичас, чичас, — заторопилась Фекла Михайловна. И почти сразу же появилась в комнате, будто веник она уже держала за спиной. Фекла Михайловна подала веник, но уходить не собиралась, топталась посреди комнаты, и было видно, что ей хочется поговорить, но она не знала, не могла придумать, о чем можно поговорить с незнакомым еще новым жильцом, и только топталась на месте, коротко всплескивала руками и повторяла: «Так-так, так-так». И Лахов не знал, о чем бы можно поговорить со старухой, скучающей, как он уже понимал, без людей, радующейся любому обращенному к ней слову, и испытывал смущение, не находя этих слов.
И с той поры уже год прошел, даже чуть больше. Время-то как скачет! И не придержишь его, не замедлишь, как ни старайся.