— Жертва Богу — дух сокрушенный, а ты, вижу, объясняться да оправдываться пришел. Передо мной-то незачем. Пули твои были, но вряд ли ты их в меня выпустил. Рука — твоя, но не воля. Беда же в том, что ты ушел с ожесточенным сердцем, и ничего мы с тобой уже не изменим. Хотя я тоже — твоими, сын мой, стараниями — не успел покаяться. Суд вершить взялся, человека жизни лишил, а какой из меня судья. Так что мы с тобой одного поля ягода. Но отталкивать исповедника — грех есть, поэтому приступим, помолясь…
Батюшка подходит к верстаку, расправляет мокрую газету, кладет на нее крест и Евангелие, невесть как оказавшиеся у него в руках.
— Се, чадо, Христос невидимо стоит, приемля исповедание твое. В чем покаяться имеешь?
Офицер вытаскивает правую руку из-под накидки, складывает три пальца и словно пытается вспомнить, как крестятся. Но осенять себя крестным знамением не решается, с трудом выдавив:
— Я, батюшка, предал всех. И себя тоже. Любовь к женщине выше долга и товарищей поставил, и нет мне прощения.
— Ну, об этом не тебе судить, да и не мне тоже…
По сладкому утреннему юношескому сну обухом ударило:
— Подъем!
Сашка Гуляков распрямляется пружиной, заученным движением ныряет ногами в штаны и в следующую секунду уже набрасывает на голову гимнастерку. В казарме — шорох обмундирования, сопение разбуженных юнкеров и мгновение спустя — грохот, беготня, и вот уже возле тумбочки дневального стоит шеренга. Мельком глянув вниз, юнкера выравнивают в линию носки сапог, отражающиеся в натертых до блеска досках пола казармы.
Все затихает, и вот уже юнкера поедают глазами до малейшего штриха знакомые портреты казаков — героев Отечественной войны 1812 года и Кавказской войны на противоположной стене. На ротного офицера, подъесаула Захарчука по прозвищу Клыч, не смотрит никто — во-первых, по стойке «смирно» не положено головой крутить, а во-вторых, кому же с утра по доброй воле глядеть на него охота. Тем более, что тот демонстрирует крайнюю степень недовольства — у Клыча она выражается в располагающей улыбке, сопровождаемой подергиванием щеки, словно втянутой вовнутрь — след давнего сабельного удара.
Еще один признак подступающего Захарчукова бешенства — вежливость.
— А не соблаговолит ли юнкер заправить портяночку в сапожок? Смотрят со стены предки героические: что, мол, за чучело в строю растопырилось? А это юнкер Завалишин, дорогие предки. Они расхристанный такой, потому как не выспамшись — ночью жбан браги употребить изволили в компании с тремя такими же мазуриками. Даже мы, когда время не сравнить было, ведрами не жрали! Тем паче ночью, когда справному воину спать положено, набираясь сил для служения Отечеству и престолу!..
Поминание Отечества с престолом было третьей и последней приметой скорого взрыва вулкана. После этого улыбка исчезала, щека дергаться переставала, налившаяся кровью шея распирала воротник, и следовал рев оскорбленного быка, не пускаемого к коровам.
Самое тупое, что мог юнкер предпринять в этот момент — попробовать что-то тявкать. Завалишин пытается:
— Господин подъесаул, никак нет! Ибо…, - фальцетом занудел юнкер.
Захарчук нависает над ним, как слон над туземцем, и орет так, что брызги слюны долетают до Гулякова, стоящего в строю от объекта воспитания через одного юнкера:
— Ибо молчать! Я даже знаю, где брагу взяли! Бабке помогли лошадь павшую со двора снести, она жбан вам и нацедила! Вот это и есть ваше боевое применение, едрёна банда, — конину хотылять! До скончания курса навоз с конюшни выгребать отправлю и за шесть верст носить на огороды!
Остыл Клыч почти так же быстро, как и распалился:
— Выполнение стрельбы из винтовки сегодня, вот сразу будет видно, кто казак, а кто — бурдюк для браги. Напра-фу!..
После утреннего «орального» разогрева ротная колонна юнкеров марширует на стрельбище духоподъемно, с облегчением и с песней. Что бы там ни ждало впереди, хуже сегодня уже быть не должно: как показывала практика, утреннее извержение подъесаула сильно истощало его дневной карательный потенциал.
Солнце приваривает мокрые гимнастерки к спинам, горячая земля подогревает снизу живот, а раскаленную винтовку с трудом терпят ладони. Пот заливает и жжет глаза, ростовые фанерные мишени едва различимы в струях знойного марева. Захарчук ходит вдоль лежащих юнкеров и раздвигает носом сапога их ноги в стороны:
— Что яйца зажали, как гусары на балу! Шире ноги — тверже упор будет!
Гуляков и Завалишин лежат на линии огня рядом.
— Мать его! Три патрона в молоко, не вижу ничего, глаза застит! Клыч сгнобит в конюшне…