Т. Дмитриев
ДЕРЕВЕНЬКА
Степан Митрич проснулся в обычный час. Глянул на слепые окна. Ничего не разберешь, все заросло белым, как сахар, льдом, а ровно бы светает. Сел на краешке печи, ноги свесил. Сильно понажгло спину, ровно по ней горячим утюгом шаркали.
Заголил волосатые ноги и заскоркал по ним ногтями. Долго чесал и все больше чесать хотелось. Густо сыпалась шелуха с кожи. Не глядя, нащупал сзади валенки, обулся и слез.
На голбце спала старуха. Прижалась спиной к теплой печке, подложила под щеку ладонь и так-то сладко, по-бабьи, похрапывала. Открытый рот казал зуб спереди да черные пеньки подальше, а в горле — будто колесики бегали, повизгивали, поскрипывали.
Степан Митрич посмотрел на жену. Разглядел сморщенное лучистое лицо, сухие жилистые руки, — вздохнул:
— Стареет баба… А, ведь, что твоя репа была!
Одевался и грустно покачивал головой.
На дворе мерин первый поздоровался с ним хрюкающим ржаньем. Корова сонно поглядела и задвигала тупым рылом.
Старик погладил лошадь, поколупал на спине навозные корки. Мерин ткнулся головой в засаленный полушубок.
— Ага, пожрать захотел? У-у, прорва! И куда в тебя лезет? Только успевай верюшки таскать.
Замахнулся на него кулаком, а сам только погладил по пыльной шее.
Когда отворял ворота, петли ржаво проскрипели жалобу на мороз, и от скрипа мурашки крошечными лапками пробежали по спине.
С сенной верюшкой зашагал к сараю. Мимоходом завернул к житнице, потрогал замок, снег осмотрел. Все в порядке.
С гордостью поглядел на свою избу. Дворец — не пятистенок… На всю деревню красуется он, «мизиминтом» с витыми столбиками, с хитрой резьбой по карнизику. Оконные наличники расписным узором по краям растопырились. Сгонит солнце снег, уберут солому с запележенных стен, — приходи тогда, кума, любоваться!
Набрал Степан Митрич в прикутке дров и в избе нарочно шваркнул их к печке погромче.
Старуха на голбце зашевелилась.
— Ты, Митрич, встал?
— Давно уж…
— Чего меня не разбудил?
— Зачем зря подымать? Не надо было, вот и не будил… Вставай печку топить!
Обувалась бабушка Наталья, сама под нос наварчивала, пряча довольную беззубую улыбку:
— Избалуешь ты меня, после и сам не рад будешь.
— Чай ты у меня одна!.. Коли сыновья не хотят помогать, так еще я жив. Не пропадем! Стряпай пока, а я пойду около дома пошишусь.
За чаем Степан Митрич пил стакан за стаканом, отрывал куски от большой горячей пекушки, жевал, чавкал.
— Плохи наши дела, старуха! Отберут у нас «вечность»-то…
— Брось, отец, пугать!..
— Декрет вышел, намедни председатель бедноты пояснял… Всю землю: и надельную, и собственность смешать в одну кучу да снова переделить. А делить на всех: на баб, на детей, на мужиков. Вот какие дела-то…
— Нам-то больше дадут, ай меньше?
— Кто е знает? По скольку на человека падет… Нам вот на меня дадут, на тебя, на Мишука… Будь Микита жив, и на него дали бы.
— А на Миколая?..
— Не знаю… Кабы дома жил! Он с бабой, робят трое, много бы дали, только работай. Да, ведь, нет его…
Взметнулось материно сердце:
— А ты помирись с ним, Степан Митрич. Уж больше десятка годов он по чужой стороне шатается, — чай, надоело. Теперича у него семья, детишки, сам-от, небось, посмирнел. Хоть бы я на старости лет мнучат понянчила.
— У тебя одно бабье на уме!.. Не видала ты мнучат? Тут — главное дело — земля. На троих-то што придется? Пустяк… И рук не к чему приложить.
— Вот и помирись, отец… Погневались один на другого, потешили себя, — и будет… Недавно он тестю письмо прислал. «Фабрики, — пишет, — встали, покупать не на что, торговля плохо идет. Как жить с детьми, — и сам не знаю»… По селам ездит, меняет. А есть все нечего… Помирись! Возьмем земли, работать будет, ну, и проживем…
— Боюсь я, мать… Главное, — не послухмянный, только все наперекор моей воле шел, а мне перед ним смиряться тоже не рука. Стар уж я себя переламывать. Из-за чего и тогда прогнал… И сам я думал вернуть его, долго думал. Кабы он другим стал, разве плохая жизнь у нас пошла бы? Парень не дурак был… Ну, и здорить зато мастак!
Не теряла надежды Наталья Кирильевна, гнула понемножку свою линию. Только так и можно было говорить со стариком: горяч был.