Помню, стихотворение «Под музыку» я писала на полу, в темной зале, под игру на рояле Ляли Скрябиной. Мы по-прежнему любили вечером пробираться в зал и слушать учениц Вилыиау. Но мы уже стали большими и под стульями не помещались, а лежали на полу, а так как писать было темно, я подползала к тому месту, где луч фонаря освещал паркет. Свечи были настоящие. Зажигать люстру воспитанникам не разрешалось, настольных ламп и бра почему-то не было, и горничная Варя вносила упражняющимся два подсвечника. Помню, слушая музыку, я чувствовала большое вдохновение и хотелось сказать так много. Не понимала я тогда, что кроме желания высказаться нужно еще иметь и талант. <…>
Вскоре я опять начала болеть, кроме кашля и небольшой температуры по вечерам, были головные боли и ужасно мрачное настроение. Все мне казалось в черном свете, совсем исчезла моя «радость жизни», и я писала очень мрачные стихотворения. <…>
Однажды, когда я сидела в палате и создавала жестокие вирши, какая-то малышка вошла и таинственно сказала мне на ухо:
– Тебя ждет в «маленькой комнатке» Вера Куртенэр, но не в большой, а в той, которая недалеко от кабинета врача.
Я быстро пошла. Вера сразу сообщила:
– Ты знаешь, кадеты попались с третьим номером. Счастье еще, что они его начали в новой тетради. Помнишь, когда мы писали номер второй, там оставалась одна страничка. Их воспитатель по прозвищу Унтер Пришибеев был возмущен до предела: «Россия в опасности, ваше дело изучать военные науки, а вы стишки паршивые кропаете про какие-то цветочки!» В общем, влетело им здорово. Но, видимо, он не понял, что журнал совместный, и потом, Витя говорит, хоть он и Пришибеев, но в нем нет этого садистического желания разоблачать и пригвождать. Велел «прекратить» и разорвал тетрадь, так что журнал наш прекратил свое существование, – с грустью закончила Вера.
И странное дело, еще недавно я говорила, что не буду больше участвовать в этом журнале, а сейчас готова была заплакать /…/
После разговора с Верой мне захотелось выйти в класс, узнать все подробности о нашем журнале. Я заявила доктору, что чувствую себя лучше, и попросилась выписаться. Оказывается, Иринина статья и рисунок имели большой успех среди мальчиков, и почти вся их «редколлегия» была на нашей стороне. Расстаться с журналом им тоже не хотелось, и они не теряли надежды, что нам удастся возобновить наше творчество.
Фибка и девочки
Теперь о так называемой Фибке – нашей классной даме, работавшей у нас третий год. Став старше, я приглядывалась к классухам и задавала себе вопрос: «Неужели все они равнодушные, холодные куклы, следящие только за нашими манерами и разговорами на иностранных языках?» Юлию Адольфовну Габеркант у нас не любили. Она была высокая, худая, с немного надменной физиономией. Мы знали, что она старая дева. Она одевалась очень скромно, а в «царские дни» нацепляла на грудь шифр. Было ей лет сорок – в то время этот возраст казался нам старым. Она говорила воспитанницам «вы», голоса не повышала и унижать не любила, но ее насмешки были иногда очень ядовиты. Прозвище ее почему-то было Фабрикант. Отсюда пошло и Фибка. Она часто краснела, особенно это бывало в столовой, когда она важно, у всех на виду, восседала во главе стола. Вдруг вся вспыхнет, глаза станут несчастными, и она опускает их. «Фабрика горит», – шептали мы и тихонько хихикали. Я тоже смеялась вместе с девчонками. Но однажды я поймала ее несчастный взгляд, и мне стало жалко ее.
Я вспомнила один случай с нею, еще в пятом классе. В младших классах, в вечернюю прогулку от четырех до пяти, мы очень любили толкаться около кухонных окон. Они были в полуподвале и выходили в сад. Обычно в это время повар резал хлеб на ужин. Форточка в окне всегда была открыта, и мы тихонько просили: «Дайте нам, пожалуйста, хлебца!» Повар, высокий, немолодой, был, видно, очень добрый, он никогда не оставлял нашу просьбу без внимания. Высунет свою голову в белом колпаке в форточку, оглядится, нет ли поблизости классух, и сует нам в руки тоненькие нарезанные порции. Мы бывали счастливы.
Однажды, поев хлеба, я зачем-то тут же подошла к Юлии Адольфовне. О чем-то мне нужно было спросить ее. Мы были одни.
– Вы опять клянчили хлеб у повара, от вас пахнет черным хлебом, – заметила она.
– Неужели это такое преступление! – пожала я плечами.
– Вы не понимаете, что вы этим подводите повара и он может из-за вас лишиться хорошего места.
– Подумаешь, хорошее, на триста человек готовить, – буркнула я.
– Да, но все в свое время, и с восьми часов он свободен, а вы не знаете, как в некоторых домах заставляют поваров и ночью готовить. Впрочем, вы ничего не знаете, но послушайте меня и не подводите больше повара.
Этот разговор заставил меня ненадолго задуматься, но вскоре я забыла о нем. Когда в первой половине этого полугодия я училась на одни 12 (четвертей у нас не было, а отметки выставлялись два раза в год), Юлия Адольфовна вдруг резко изменила ко мне отношение.
– Я знала, Лодыженская, что вы очень способны, и никак не могла понять, почему вам не хочется учиться.