– Ты видел сто семнадцатый из двух тысяч двухсот двадцати четырех танцев Локара.
Я глянул на нее сверху вниз:
– Прав был Локар или нет, но он нашел превосходный ответ неживому.
Она только чуть улыбнулась.
– Похожи ли танцы вашего мира на тот, что ты увидел сейчас?
– Некоторые – да. Я вспоминал их, когда смотрел на Браксу, но именно такого я не видел никогда.
– Бракса посвящена, – сказала М'Квайе. – Она знает все танцы.
И вновь на ее лице появилось то странное выражение… появилось, чтобы исчезнуть через мгновение.
– А теперь я должна вернуться к своим делам. Она подошла к столу и осторожно закрыла книги, сказав «М'нарра».
– До свидания.
Я натянул ботинки.
– До свидания, Гэллинджер.
Я вышел наружу, забрался в джипстер, и шум мотора разбил ночную тишину, а облачка потревоженного песка медленно опустились за моей спиной.
2
Стоило мне выпроводить Бетти после очередного урока грамматики, как в холле раздались голоса. Дверь была слегка приоткрыта, и я, разумеется, стал подслушивать.
Мелодичный дискант Мортона:
– Представьте себе, недавно он изволил сказать мне «привет».
– Хм! – прогрохотала слоновья глотка Эмори. – Либо он не проснулся окончательно, либо ты стоял у него на дороге, а он просто хотел, чтобы ты посторонился!
– По-моему, он даже не узнал меня. Не думаю, что Гэллинджер стал более сонным, чем обычно, но теперь у него новая игрушка – марсианский язык. Всю прошлую неделю я дежурил по ночам и каждый раз, когда в три часа проходил мимо его двери, в комнате бубнил магнитофон. В пять, возвращаясь к себе, я заставал ту же картину.
– Парень много работает, – неохотно согласился Эмори. – Думаю, он глотает что-то возбуждающее. Все эти дни взгляд у него остекленевший. Хотя кто знает, может у поэтов глаза всегда такие.
Здесь в разговор вмешалась Бетти:
– Что бы вы о нем ни думали, мне понадобится минимум год, чтобы просто вникнуть в то, что он разыскал за три недели. А ведь я лингвист, а не сочинитель.
Думаю, тяжеловесные чары Бетти так покорили Мортона, что он сложил оружие.
– В университете нам читали курс современной поэзии, – начал он. – Всего шесть авторов: Йитс, Паунд, Элиот, Крейн, Стивенс и Гэллинжер. В последний день семестра профессор в негаданном порыве вдохновения выдал нам: «Шесть, только шесть имен высечены на скрижалях столетия, и все врата хулы и ада не одолеют их!»[1]
. Сам я, – продолжил Мортон, – считаю его «Свирель Кришны» и «Мадригалы» настоящими шедеврами и почел за огромную честь попасть в одну экспедицию с ним. Ну а с тех пор, как мы с ним встретились, он даже перекинулся со мной целой дюжиной слов!Подоспела защита в лице верной Бетти:
– Тебе когда-нибудь приходило в голову, что, быть может, в детстве он страшно стеснялся своей внешности? Может, он был вундеркиндом, и у него, скорее всего, даже в школе не нашлось друзей. Он просто очень чувствительный и слишком погружен в себя.
– Погружен? Чувствителен?! – поперхнулся Эмори. – Да этот тип горд, как Люцифер, это какой-то ходячий агрегат для оскорблений. Вы нажимаете какую– нибудь кнопку, вроде «привет» или «добрый день», а в ответ тут же получаете кукиш. Это у него на уровне рефлекса!
Они еще немного позлословили на мой счет и разошлись.
Ну спасибо, мальчишка Мортон, маленький прыщавый знаток! Я никогда не изучал собственную поэзию, но рад, что кто-то так о ней отозвался. Врата ада… Хорошо! Может, молитвы моего отца все-таки услышаны и я, кроме всего прочего, еще и миссионер?
Вот только…
…Только что миссионер без веры, в которую он мог бы обращать людей?.. У меня есть собственная этическая система и, надо полагать, хоть какой-то побочный этический продукт она порождает. Но если мне и есть, что проповедовать, – хотя бы в своих стихах, я никогда не стал бы делать это перед такими пошляками, как все вы. Можете считать меня образцом непорядочности, но я к тому же еще и сноб, и для вас не найдется места в моих Небесах – это частное владение, и сюда приглашаются к обеду Свифт, Шоу и Петроний Арбитр.
Как славно мы пируем вместе! Истинный пир Трималхиона! И главное блюдо – Эмори. А тобой, Мортон, мы в лучшем случае заедаем суп!
Я повернулся и присел на стол. У меня возникло желание написать нечто. Экклезиаст мог один отнять всю ночь. И я решил написать поэму о сто семнадцатом танце Локара – о розе, летящей за лучом света, овеваемой ветром, и увядающей, как роза романтика Блейка…
Я взял карандаш и начал.
Когда я положил его на место, я уже любил свою поэму. Она получилась небольшой, во всяком случае, не больше, чем нужно – Высокий Марсианский пока не был моим сильным местом. Помучившись немного, я переложил поэму на английский и благополучно зарифмовал. Возможно, она появится в моей новой книге. Я дал ей имя Браксы.