Стильную блондинку Шелли ее богатая семья прислала в Израиль для получения светского еврейского образования, после чего она намеревалась вернуться в Турцию и выйти там замуж за уже припасенного жениха. Все девочки считали, что ему необыкновенно повезло: Шелли была отличницей, спортсменкой, шикарный аромат ее духов часами висел в коридоре нашего барака, а последним летом она достигла полного совершенства, укоротив себе нос. К тому же она говорила на многих европейских языках, рисовала, даже в нашей глуши не ленилась каждый день накручивать локоны на электрические бигуди и, в отличие от меня, имела твердое представление о своем будущем: жена, мать, стюардесса, опора еврейской общины в Стамбуле. Нас, репатриантскую шушеру, она откровенно презирала.
Как-то я оказалась рядом с ней в общей умывальной и отважилась спросить:
— Шелли, а какой нос был у тебя раньше?
— Ужасный, — холодно ответила она, бросила на меня неприязненный взгляд и уточнила: — Такой, как у тебя.
Пластическая операция мне, конечно, не светила, но стало ясно, что какие-то шаги по улучшению собственной внешности предпринять необходимо. На первые сэкономленные деньги я сотворила химическую завивку, от которой половина моих волос выпала, а оставшиеся прядки высохли и мстительно торчали во все стороны весь остаток учебного года.
Обижаться на Шелли было бы себе дороже, мы для нее вообще не существовали. В то время как все дети перебивались чудовищными сигаретами «Ноблесс», Шелли курила только «Данхилл», и, когда у нее пропал блок, она прошлась по всем нашим комнатам с тщательным обыском: открывала наши ящики, шкафы, брезгливо ворошила дешевое барахлишко. Судя по кооперации сопровождавшего ее вожатого, руководство интерната тоже понимало разницу между белой косточкой, платившей за себя валютой, и учениками, за которых оптом по льготному прейскуранту рассчитывалось министерство абсорбции.
И все же недосягаемая Шелли преподнесла нам урок о том, что даже богатым, умным, правильным и красивым может быть хреново: в одну из ночей в припадке жуткой истерики она рыдала и билась ухоженной головой о кафельную стену душевой Ее забрали в медпункт, окружили сочувствием и заботой, и на следующий день она опять ходила мимо нас цельным куском надменного превосходства.
Но нам с Инкой, которых за стенами интерната не ждали авиакомпании и нетерпеливые женихи, в «Хадассиме» было неплохо. Мы подружились с компанией старшеклассников, таких же репатриантов из СССР, и проводили в их общаге все вечера, внимая самозабвенной игре мальчиков на гитаре и красивому пению девочек.
Отсыпались мы на уроках, которые так или иначе казались пропащим временем, поскольку мы на них не понимали ни единого слова. Если я не спала, то, подперев щеку, представляла себе, как возвращаюсь в Москву, иду по родной улице, воскрешала каждую мелочь в покинутой комнате, махровую сирень в окне. Мысленно рассказывала об Израиле лучшей подруге Вике, которую на самом деле больше никогда не увижу. Вновь и вновь пережевывала, перекатывала вязкую, сладкую тоску по прежней, оборвавшейся, навеки и бесповоротно утерянной жизни в Москве. Рядом, уткнув голову в сложенные на парте руки, бесстыже дрыхла Инка. Если учителя вдруг замечали нас, я пихала ее. Она громко возмущалась:
— Ты чего?
К весне сквозь пелену возвышенной ностальгии до меня дошло, что перевод в выпускной класс мне не грозит. Я мужественно отряхнулась от сплина и совершила два напряженных интеллектуальных усилия: описала устройство лимфатической системы, адаптируя текст энциклопедии к убогим возможностям своего иврита, и состряпала сжатую (полторы страницы крупным почерком), но исчерпывающую мои познания диссертацию о мудрых женщинах в жизни царя Давида. С тайной гордостью, заранее смущаясь предстоящими похвалами, вручила учителям свои опусы. Увы, ни на биологичку, ни на преподавателя Ветхого Завета мои порожденные отчаянием манускрипты на младенческом иврите должного впечатления не произвели.
Начинающего анатома/теолога и соню Инку вызвал к себе директор интерната, и добродушно сообщил своим мейделех[4]
, что для перевода их в двенадцатый класс не имеется ни малейших оснований. Я даже не особо расстроилась: поскольку все наши друзья были выпускниками, дальнейшее пребывание в этом храме науки и с моей точки зрения теряло малейший смысл. И я давно пресытилась как духовной пищей интерната, так и ватным хлебом с маргарином, которым там питали наши тела. Но Инка запаниковала: разрыдалась и заперлась в туалете. Из-под двери потекла красная струйка. Я догадалась, что она порезала себе вены. Это случалось с интернатскими девочками довольно часто, но при нашей скудной событиями жизни неизменно вызывало ажиотаж. Вот и на этот раз я вызвала вожатую, Инку из кабинки извлекли, руку в медпункте перевязали, хотя, разумеется, она не могла рассчитывать на меру внимания, сочувствия и интереса, доставшуюся Шелли.В унизительной беседе психиатр замел Инкину трагедию под ковер ее академической несостоятельности, и из интерната нас вышибли.