«И вот всего второй день, как узнал о смерти сына моего, погибшего жалкой смертью в Курске, куда он уехал на работу и пропитание: и сад земной для меня есть все-таки сад. Ибо это всемирно. И да умолкнет всякая частная скорбь. А звали его Васей. Помолитесь о нем», – писал он в неопубликованной части «Апокалипсиса нашего времени», и этим словам о смерти сына предшествовал уже цитировавшийся выше большой фрагмент, где Розанов рассуждал о Евангелии как о ненужной, морализующей книге, в которой «нет спасения», и в очередной раз противопоставлял в ущерб христианству иудейскую веру. Если кому-то угодно видеть в этом Божью кару – воля ваша, но по мне подобное соединение личной трагедии с новым всплеском христоборчества было воплем нестерпимого розановского отчаяния и вопрошания, обращенного прямо в Небеса.
«Одни жиды, одни жиды, одни жиды!! О, как я поверил, как я теперь верю в Бога их Бессмертного-Помогающего, Вечно живого. Когда наш – так мертв, – писал В. В. в последнем из дошедших до нас писем Измайлову в конце ноября 1918 года. – 2000 терпели, страдали. Всё перенесли. И вот – их Б оправдался. О, как оправдался!!! Непременно приму обрезание. Никакого – крещения. Эта водица, ха, ха, ха… Помогайте. Все забудьте. Себя забудьте. Одна мысль – сотрудничать у Пропера, у действительно великого Пропера, забыв всех этих прощалыг Сувориных. Отчаяние. Бегите, помогайте. Униженный Розанов. Спеши, спеши Измаил! Сын Агари!!! Надевай шапку, и выходи из дома! Нет не алжирский лев перед Вами умирающий от перепуга, а собака без папиросы (“одно утешение”, “один Дух утешитель”), и хватает собака за штаны доброго милого Ал. Алекс.
– Что же, что же и Академия и Фонд, “старые верные казенные учреждения”, тоже выдали, тоже предали Розанова: ни копейки не выслали. Молите, просите. Немедленно пишите. Что же не выслали. Отчаяние полное. Лютое. В. Р.».
«Отец сошел с ума. Глаза безумные. Речи бессвязные, ходит все время, руки дрожат. И раздирающим душу голосом он кричит, стонет, мучит себя и других», – вспоминала предпоследние розановы дни его дочь Надежда.
А впереди была новая зима. Несчастья ополчились и наваливались на главу семьи одно за другим, как если бы и они пытались его безумие и непрекращающийся беспощадный бунт «вечного мальчика» остановить. А в конце ноября в довершение ко всем прочим бедам Василия Васильевича разбил паралич.
«Однажды он пошел в баню, а на обратном пути с ним случился удар, – он упал в канаву, недалеко от нашего дома, и его уже кто-то по дороге опознал, и принесли домой. С тех пор он уже не вставал с постели, лежал в своей спальне, укутанный одеялами и поверх своей меховой шубы – он сильно все время мерз, – писала в мемуарах Татьяна Васильевна. – В это время несколько раз присылали нам деньги – отец протоиерей Устьинский, папин друг, Мережковский, Горький[127]. К папе приходил частный врач, приходила массажистка, он постепенно стал немного говорить, но двигать рукой и ногой не мог, ужасно замерзал, все говорил: “холодно, холодно, холодно” и согревался только тогда, когда его покрывали его меховой, тяжелой шубой».
Розанов и крест
Остаток своих земных дней В. В. прожил, не вставая с кровати, лишенный возможности не только ходить, но и писать, и его последние письма и самые последние зимние «листья» записывала под диктовку отца Надя. Эти не тексты даже, не документы, а репортажи, прямые факты сердца, благодаря его дочери хорошо известны.
«От лучинки к лучинке, Надя, опять зажигай лучинку, скорей, некогда ждать, сейчас потухнет. Пока она горит, мы напишем еще на рубль.
Что такое сейчас Розанов?
Странное дело, что эти кости, такими ужасными углами поднимающиеся под тупым углом одна к другой, действительно говорят об образе всякого умирающего. Говорят именно фигурою, именно своими ужасными изломами. Все криво, все не гибко, все высохло. Мозга очевидно нет, жалкие тряпки тела. Я думаю даже для физиолога важно внутреннее ощущение так называемого внутреннего мозгового удара тела. Вот оно: тело покрывается каким-то странным выпотом, который нельзя иначе сравнить ни с чем, как мертвой водой. Она переполняет все существо человека до последних тканей. И это есть именно мертвая вода, а не живая. Убийственная своей мертвечиной. Дрожание и озноб внутренний не поддаются ничему ощущаемому.
Ткани тела кажутся опущенными в холодную лютую воду. И никакой надежды согреться. Все раскаленное, горячее представляется каким-то неизреченным блаженством, совершенно недоступным смертному и судьбе смертного. Поэтому “ад” или пламя не представляют ничего грозного, а скорее желанное. Это все для согревания, а согревание только и желаемо. Ткань тела, эти мотающиеся тряпки и углы представляются не в целом, а в каких-то безумных подробностях, отвратительных и смешных, размоченными в воде адского холода. И кажется, кроме озноба ничего в природе даже не существует. Поэтому умирание, по крайней мере от удара – представляет собою зрелище совершенно иное, чем обыкновенно думается. Это холод, холод и холод, мертвый холод и больше ничего.