Совершенно иначе подходит к браку, к таинству венчания церковь, что вызывает резкое неприятие Розанова. „Церковная работа около брака“, как называет ее писатель, по преимуществу ритуальна, формальна и лишена „святого таинства“. „Девять — девять — Москва — два места“, так бесконечно равнодушным голосом, каким-то фатально равнодушным выкрикивает весовщик багаж, раньше, чем сбросит ваш чемодан и узел с весов, и одновременно его „возглас“ отмечается на багажной квитанции. Что такое „два места“? Может быть, в „чемодане“ венчальная фата? Может — погребальный креп? Образ? Весовщику — нет дела. И вот, когда видишь „операции“ над брачащимися, „сведение“ их, „разведение“ их — всегда вспомнишь этого фатального весовщика».
Видя в семье «первый устой» государственной прочности, Розанов утверждал: «Семья чиста — крепко и государство. Но если семья загнила или, точнее, если в веках бытия своего она поставлена в нездоровое положение, — государство всегда будет лихорадить тысячею неопределенных заболеваний». Поэтому государство обязано расследовать, что гноит этот «основной социальный институт».
Семья и рождение ребенка воскрешают человека даже из «пустыни отрицания», из «нигилизма», под которым Розанов вслед за Достоевским подразумевал все формы революционного движения молодежи.
Нигилисты — все юноши, то есть еще не рождавшие; нигилизм — весь вне семьи и без семьи. Где начинается семья, кончается нигилизм, революционизм. И Розанов приводит отрывок из «Бесов» Достоевского, когда жена Шатова приезжает к нему после «трехлетних нигилистических странствований» и тотчас у нее начинаются роды.
В Шатове вдруг все как будто перерождается, он то плакал как маленький мальчик, то говорил Бог знает что, «дико, чадно и вдохновенно»: «— Marie! — вскричал он, держа на руках ребенка, — кончено с старым бредом, с позором и мертвечиной!»
Вчерашний нигилист под влиянием «отцовских чувств» (хотя ребенок от Ставрогина, и Шатов это знает) превращается в «верующего». И Василий Васильевич вспоминает случай из собственной жизни.
В 1893 году Розанов с семьей приехал в Петербург из провинции. Он ехал в столицу с мучительной мечтой, что там — чиновники и нигилисты, с которыми он «будет бороться», и ему хотелось чем-нибудь сейчас же, прямо на вокзале выразить свое неуважение к ним. «Мечтая, мы бываем как мальчики, — продолжает он. — И вот я взял пятимесячную дочку на руки и понес, а затем и стал носить по зале 1-го класса, перед носом „кушающей“ публики; и твердо помню свой внутренний и радостный и негодующий голос: „Я вас научу…“ Чему, я и не формулировал: но борьба с нигилизмом мне представлялась через ребенка и на почве отцовства. Читатель посмеется анекдоту, но он верен, а для меня он — доказательство».
Семейный вопрос особенно волновал Розанова в связи с личными обстоятельствами, с повседневной практикой разводов и «незаконнорожденных» детей. Перед глазами писателя были страдания жен и мужей в фактически распавшихся браках, которые не могут быть расторгнуты из-за сопротивления церкви (консистории), пожизненные страдания детей, рожденных вне церковного брака, родители которых были лишены возможности сделать их «законными».
Его собственная старшая дочь Татьяна Васильевна была крещена во Введенской церкви на Петербургской стороне при восприемниках Николае Николаевиче Страхове и Ольге Ивановне Романовой и официально записана как Татьяна Николаевна Николаева, потому что все «незаконнорожденные» регистрировались по имени крестного отца. То же пришлось испытать и другим детям писателя, записанным Александровыми.
Дети, их судьбы были для писателя-гуманиста безусловно и бесспорно важнее церкви и ее устарелых, античеловеческих установлений. Тоже и семейная, брачная жизнь, которой володела и правила церковь. Приходит в суд муж, плачет. — «Тебе чего?» — «Жена четвертый год у соседа живет и надо мной насмехается». — «Свидетели есть?» — «Как же, вся деревня — свидетель». — «Да нет, не такой свидетель, что она не живет с тобой, и не такой свидетель, что она живет с другим, а такой особенный свидетель и даже три свидетеля, что слов их свидетельства ни в бумагу вписать, ни вслух сказать нельзя — вот мы такого послушаем, а тогда и слово молвим». — «Смилостивьтесь, отцы, нет такого свидетеля: такой свидетель больших денег стоит, а у меня — котомка за плечами, а жена мне нужна, потому хозяйство да и дети». — «Пошел, пошел…»
Или приходит женщина, горло завязано. «Зарезал меня муж-то». — «Ну, однако не дорезал?» — «Нет, не дорезал, лезвие-то в сторону свернулось». — «Этакий грех, этакий грех… Ведь и говорено вам было <в Евангелии> — „лучше не жениться“; однако ничего, заживет; а вы храните любовь и согласие и внимательнее блюдите святое таинство. Иди, милая, с Богом». — «Да как же, ведь он меня зарежет». — «Иди, иди, милая, нам некогда».