Дио тоже полюбила березку. Каждый день смотрела, как набухают почки и выходят из них желто-зеленые, клейкие, сморщенные, словно личики новорожденных, листики; целовала их, нюхала, закрывая глаза, и казалось, вот-вот закукует кукушка, запахнет талым снегом и ландышем, как в родных лесах, на Иде-горе, родной настоящей весной.
Когда станицы журавлей улетали на север с уныло-призывным курлыканьем, она протягивала руки к ним: так бы и улетела с ними! Глядя на вечно-синее, мертвое небо, тосковала о родных, живых облаках. Прикладывая ухо к раковине, жадно слушала гул ее, подобный гулу волн морских: видела море во сне и плакала. Раз понюхала только что купленную Зенрой новую губку и чуть наяву не заплакала.
Был у нее критский резной аметист, подарок матери, с тончайшим рисунком: голые, наклоненные ветром все в одну сторону ветлы на затопленном лугу, ветхий завалившийся плетень с торчащими кольями, дождевая осенняя рябь на воде: скучно, скудно все, а душу бы, казалось, отдала, чтоб это снова увидеть. Но знала, что никогда не увидит, не вернется на родину – сама не захочет. Не оттого ли и тоска? Так, может быть, светлые тени в раю тоскуют о темной земле.
Однажды, ранним утром, сидела она у Макиной березки и слушала, как в горной степи, над Мару-Атону, плачет пастушья свирель. Знала песнь и певца: песнь об умершем боге Таммузе, а певец – Энгур, сын Нурдагана, вавилонянин, старый пастух, слуга Таммузадада, привезенный ею в Египет с острова Крита. Медленно падали звуки свирели, однообразно-унылые, звук за звуком, как слеза за слезою:
Дио слушала, и казалось ей, что плачет в этой песне вся тварь о Сыне грядущем – не приходящем: «Когда же, когда же, Господи?»
Все было тихо, недвижно; только над песчаными дорожками сада, несмотря на ранний час, воздух уже мреял от зноя, струился, как расплавленное стекло.
Вдруг на верхушке пальмы зашевелился, точно ожил, веерный лист: один, другой, третий. Жаркий ветер пахнул, как из печи; закурился песок на дорожке; свет померк; небо помутнело, пожелтело необычайно, невиданно, похоже на конец мира. И не успела она опомниться, как весь сад зашумел, загудел под внезапно налетевшим вихрем. Сделалось темно, как ночью.
Дио побежала домой. Вихрь валил ее с ног, жег лицо, слепил глаза песком. Дыханье спиралось, кровь стучала в висках, ноги подкашивались. Двадцати шагов не оставалось до дому, но казалось, не добежит, упадет.
– Скорее, скорее, доченька! – закричала ей Зенра с крыльца, схватила за руку, втащила в сени, с трудом, под рвущим ветром, захлопнула дверь и засунула засовом.
– Что это, няня? – спросила Дио.
– Шехэб, язва Сэтова, – ответила старушка шепотом, приложив, как на молитве, обе ладони ко лбу.
Шехэб, юго-восточный ветер, дует из Аравийской пустыни. Огненные тучи песка, взметаемые вихрем до неба, падают косо и шумно, как град. Солнце багровеет, чернеет, как уголь. В полдень надо зажигать огни. В черном, душном, как бы подземном, мраке люди и животные задыхаются, растенья погибают. Вихрь длится не более часа; если бы продлился, все сгорело бы, как в огне пожара.
В огненном мраке Шехэба Дио лежала на ложе, как мертвая. Буря выла за стеною так, что весь дом сотрясался, точно рушился. Кто-то, казалось, стучал кулаками и бросал пригоршнями песка в запертые ставни окон. Пламя лампады колебалось от ветра, проникавшего сквозь стены.
Вдруг дверь отворилась, кто-то вошел.
– Зенра, ты? – окликнула Дио.
Вошедший не ответил. Приблизился к ложу. Дио узнала Таммузадада и не испугалась, не удивилась, как будто ждала его. Он наклонился к ней, усмехнулся: нет, не Таму, – Мерира. Пристальней вгляделась – опять Таму, и опять Мерира; то один, то другой; перемежались, переливались, как два цвета на двуличневой ткани. Ниже наклонился, заглянул ей в глаза, как будто спросил. Знала, что если бы только глазами ответила «нет», он ушел бы; но молча закрыла глаза. Он лег рядом с нею и обнял ее. Она лежала как мертвая.
Когда он ушел, подумала: «Сейчас пойду удавлюсь!» Но все лежала как мертвая. Может быть, уснула, а когда проснулась, Шехэб затих, прояснело, и огни лампад побледнели. Вошла Зенра, и Дио поняла, что это был бред.
После Шехэба наступили свежие дни. Сладкое дыханье северного ветра веяло под кущами вечнозеленых пальм и кедров, благоухавших, как фимиамные кадильницы. Только изредка доносился оттуда, где был Шэол, смрад как бы тлеющей падали, и Дио тогда вспоминала свой бред в Шехэбе. Это была последняя вспышка болезни. Рана зажила так, что от нее остался только бледно-розовый, на смуглой коже, рубец над левым сосцом, и Дио была уже здорова.
Царь однажды подарил ей великолепный свиток папируса, золотистого, как старая слоновая кость, углаженного кабаньим зубом до совершенной гладкости, тонкого, крепкого, нетленного.