Я, уже привыкший и не к таким зрелищам, чертыхнулся и чуть не обругал девчонку, но, невольно задержав взгляд на казнённых, изумлённо присвистнул и широко распахнул глаза — точь-в-точь, как Солнышко.
Одна фигура отличалась своей кряжистостью и сразу бросалась в глаза. Вроде был мужик как мужик: грязная полотняная рубаха навыпуск, коротковатые штаны, но, тем не менее, сомнений быть не могло: на перекладине качался никто иной, как сам Мясник, — собственной персоной. Вот ведь надо же, а? Грозился меня повесить, а вот сам теперь висит… Никогда не знаешь, как Пресветлый тебе путь повернёт.
Я поспешно наложил на себя знак Пресветлого. Эта смерть так потрясла меня, что я даже бояться перестал. У девушки глаза словно ввалились и почернели, в уголках губ легли горькие складки — она сразу стала как будто на десяток лет старше, и теперь уже походила на мрачную ведунью безо всякого притворства. Даже Малёк забыл про своё лицедейство и едва нас не выдал своим поумневшим видом.
Над висельниками неспешно и вроде бы равнодушно кружили падальщики, кося насторожённо в сторону ленивого патруля, еле-еле волочившего ноги. У мертвецов, тем не менее, глаза уже давно были выклеваны, и чёрная гниль сочилась по их щекам, как слёзы. На плечо Мяснику села одна из птиц и подозрительно поглядела на нас, склонив голову на плечо, как сам мертвец. Повертела головой, гракнула, тяжело вспорхнула, шумно хлопая крыльями. Зажралась, сволочь эдакая!
У повешенных на груди висели таблички с приговором, но мы не стали рисковать, чтобы подъехать поближе и почитать, что на них намалёвано. Лично мне и так казалось всё понятно: сотрудников Службы безопасности никто нигде не любит, и поэтому нихельцы сделали местному населению вроде как подарок: смотрите, от какого изверга мы вас избавили! Конечно, тут уже сидит у них свой такой же, и едва ли добрее, но когда ещё его распознают во всей красе?
А вот и городские ворота…
Охрана — нихельская. Кстати, по всему пути следования мы не встретили ни одного городского стражника, зато вражеских патрулей мимо нас промаячило великое множество. Ухват говорил нам, что в первые дни у ворот торчали и местные: им приказывали опознавать отъезжающих: кто такие? Горожане или незнакомые? Если горожане, то не бывшие начальники ли? Раздосадованный Ухват чертыхался: этих вражьих прислужников он всех знал давным-давно: за кружку кислого вина они и мать родную продадут. Вот ведь, не казнили их в своё время, а теперь от их гадости хорошим людям житья нет. Причём наш «костюмер» ни капли не сомневался, что этих шныргов нужно было лишать жизни непременно старым дедовским способом: сажанием на кол, чтобы они до самой глубины всё прочувствовали.
Вообще говоря, подобные чувства Ухват затаил и к бургомистру. С тех самых пор, как тот ходил с петицией о сдаче города. Этот шустрый начальник, оказывается, продолжал сидеть в своём кресле: видать, зачлось ему у нихельцев за его старания…
Из города, кроме нас, выезжала только одна телега, так что соскучиться в очереди мы не успели.
— Кто такие?! Чаво везёшь?! — гавкнули на нас с заметным акцентом.
— Сестру-знахарку везу в деревню, на заработки, — с готовностью отвечал я, соскочив с телеги и низко кланяясь, как мне Ухват и велел.
— А это кто?! — пеший нихелец пяткой копья указал на Малька.
— Мой брат-дурачок, господин хороший, — залебезил я. — В деревню везу, к родне: пусть там его покормят. Он парень смирный. Никак его дома одного оставлять нельзя — вы же видите. Папки и мамки давно нет — померли: кто ж за ним присмотрит?
Усатые стражники недоверчиво оглядывали наш возок. Наша история очень уж сильно смахивала на лубочную сказку для детишек. Пышнотелая Солнышко, облачённая почти что в балахон, мрачно глядящая изподлобья и кровожадно теребящая черепушки на верёвочках, никаких у них фривольных чувств не пробудила.
— Чо везёшь?!
— Так ведь это, лекарства, — с готовностью отозвался я. — Сестра, говорю, у меня знахарка. Лечить людей будет. Это — для неё. Да вы сами посмотрите!
Я схватил горшочек, выдернул из него пробку и быстро приблизил к лицу охранника. Ему шибануло в нос так, что он аж поперхнулся и отшатнулся, кашляя. Второй дёрнулся и направил мне острие копья в грудь.
— Я ж говорю — лекарства, — сказал я с невинно-глуповатым видом. — Вы же видите. У нас тут всякие есть. Могу вот ещё и такое показать…
Я угодливо взял второй горшок, и с готовностью положил ладонь ему на крышку.
— Стой! Стой! Не открывай! — рявкнул на меня нихелец, замахав свободной от копья рукой. — Поставь на место.
Я, пожав плечами, послушно и неторопливо пристроил горшок туда, откуда вытащил.