— То же самое! То же самое! — повторила она. — Вот шеф говорит мне: «Ну, хорошо, мы видели вашу Катерину. Творческое воображение у вас на „отлично“, но я хочу проверить вашу эмоциональную память и наблюдательность, идите завтра на Смоленский рынок, — там на вас налетят бабы с горячими пирожками и начнут вам совать свой товар. Вот присмотритесь, как это делается, и расскажите нам». И вот я иду на рынок, стою, смотрю, покупаю пирожки, раз пять ухожу, раз пять прихожу, являюсь в студию и начинаю рассказывать. Как будто все хороню. Тут встает руководитель, начинает спрашивать, и — бац! — оказывается, что я не заметила десятка самых основных вещей. «Ну как же так, — спрашивает руководитель, — вы должны показать это нам, а вы даже не заметили!» Я молчу. «Хорошо! Идите теперь во второй раз, выберите одну какую-нибудь бабу, присмотритесь, как она нахваливает свой товар, как получает деньги, как прячет их, потом придете и покажете». Я опять иду — стою, стою, стою — целый час стою, прихожу, начинаю показывать, и учитель через минуту кричит: «Не верю, Вера Анатольевна, не так!» И я вижу, что не так. В чем же дело? Говорят, ты талантливая и красивая, тебе жить только на сцене. Хорошо! Почему же тогда ничего не могу? Почему же у меня, как и у вас, все внутри, вытащить это нельзя? У таланта крылья, а я… Где они у меня. — Она не докончила и махнула рукой.
— Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Еще не появившиеся крылья, —
продекламировал я. — Не развернулись они у вас, Вера Анатольевна.
Она посмотрела на меня.
— Еще не развернулись? А что если их просто нет? Вон Ермолова в восемнадцать лет двигала толпой, мне двадцать, а что я могу?
Я молчал. Она смотрела на меня и ждала ответа.
— Так что же делать? Бросить все да выйти замуж — так мне и советуют дома: он будет работать, а я книжки читать. А что если пойду в театр да увижу своих подруг?
— А они талантливые? — спросил я.
— Они? — Она подумала. — Вы понимаете, иногда я знаю! знаю, что на голову выше их, а иногда… так кажусь себе жалкой уродкой! Учитель говорит: «Все ваши томления оттого, что вы, Вера Анатольевна, талантливее самой себя». Не понимаю! — Она подумала. — Чьи это вы стихи читали?
— Гумилева.
— Вот видите, и у него было то же. Но он хоть сумел выразить это, а я… Вот (она назвала фамилию одного народного) говорил мне о горенье, о детонации личности на сцене, а потом пригласил меня в «Прагу» да и спрашивает… — Она замолчала. — Горенье? Так я ли не горю?
— А может быть, вам это и мешает?
Глаза у нее расширились:
— Как же это?
— Так. Не руками восторженных создается искусство! Оно еще любит меру и число. А что может создать восторженный?
Она молчала и смотрела на меня.
— Вот вы восхищаетесь вашим народным, а что в нем может гореть? Он уже отгорел и выгорел. Он пепел.
— Ну, не надо так о нем, — попросила она. — Но вы сказали очень интересную вещь. Да-да! Сгореть дотла, — и схватила меня за руку. — Хорошо! Вот этой зимой я должна была… — и вдруг замолчала.
— Что?! — спросил я.
Она тряхнула головой и что-то сбросила с себя.
— Ладно, сейчас об этом не надо — смотрите, что делается!
Уже накрывали стол. Мать Люды — высокая, моложавая дама с красивым строгим лицом и словно гофрированными волосами — расставляла последние тарелки (она сама была актриса и спешила на концерт). Виктор раскупоривал бутылки и составлял их на стол. Тихонькая и сухая старушка, Людина няня, вынесла корзинку с ландышами, всю в голубых и розовых лентах, и стояла, зажав ее под мышкой. Потом пришла Людка с патефоном и торжественно сказала: «Ну, дорогие гости, прошу к столу!» — и патефон заорал «Магнолию в цвету» Я подошел к Люде и шепнул: «Посади нас вместе».
— Да? — она неуверенно посмотрела на меня. Ты смотри, не увлекайся, она ведь бо-ольшая задавала! Это сегодня с ней что-то случилось, а то она должна была быть совсем в ином месте, у нее и компания такая! — Но вдруг Людкина лисья мордочка радостно вспыхнула, и она даже по-мальчишески щелкнула пальцами. — А была бы штука капитана Кука, если бы ты ее… Ладно, посажу! Ну, держись!
И так мы сидели рядом, — я ей наливал, а она, поднимая рюмку к моему стакану, спрашивала: «Ну, а это за что?» — и мы пили за Новый год, за хозяйку старую, за хозяйку молодую, за плавающих, путешествующих и пребывающих в темницах, за Веру, Надежду, Любовь и мать их Софию, за Петра и Павла, Ивана и Марью, кошку и мышку, мать и мачеху, и она удивленно говорила: «Ох, но я же совсем пьяная, а мне еще танцевать с Виктором». А он сидел напротив, курил трубку и смотрел на нас. Она повторяла это столько раз, что я не выдержал и спросил:
— А он вам нравится?!
— Что-о?! — строго и свысока удивилась она. И я понял: «Да, бо-ольшая задавала!» Но отступать было уже некуда, а я еще был пьян, влюблен, раздосадован и поэтому повторил:
— Таков ваш вкус?
Она грозно нахмурилась, но, видимо, вдруг вспомнила, с кем имеет дело, улыбнулась, просветлела и, как ученая сорока, наклонила голову набок.
— А по-вашему — как?
Я пожал плечами.