Мне показалось, будто я сразу уснул. Будто провалился в темноту. И поначалу мне почти ничего не снилось. Разве только, что меня преследует дурной запах, а избавиться от него нельзя, потому что у всех моих сопалатников одно на всех дыхание. И дыхание это противное. Почему-то было ясно, что мы одно существо. Но из многих частей. И частей этих - чересчур, на всех воздуха не хватает, поэтому одной из них надо пожертвовать. Во сне я принялся считать эти части, запутался и от недовольства собой проснулся. От запаха, и вправду, аж мутило. Все же шесть мужиков на небольшое помещение, а окно закрыто и даже заклеено - зима. От дурноты начало тошнить. Захотелось выбраться в коридор глотнуть не такого прокислого воздуха. Но хватит ли сил? Памятуя, что прошлый мой ночной выход был всего лишь бредом, я отчетливо спросил себя, не сплю ли я и на этот раз. Как предписывается в таких случаях, ущипнул себя за руку. Нет, вроде не сплю. И тогда потихоньку сполз с постели. В темноте никак не мог найти тапочки. Кто-то толкнул их случайно под кровать. Нагибаться не было сил, и я осторожно опустился на колени, нашарил обувку, подтянул поближе, опираясь о постель, встал, засунул ноги в мягкий войлок и еле-еле, стараясь не шуметь, не споткнуться и не упасть, побрел к выходу. У двери призадержался и медленно-медленно, чтоб она не скрипнула, приоткрыл ее.
Вот и воздух! Здесь можно было дышать. Тихо присел на корточки, прислушался. Сестрички не спали. Я застал на середине рассказ Сибиллы, которая сквозь дым сигареты плела небылицы:
- Чего мы только не видим! Как-то работала в больнице, где жил монстр: Машка и Дашка - две головы, два женских торса, каждый с двумя грудями, но на одном туловище. Одна голова постоянно бранилась: "Ты, Машка, жрешь чего не попадя, а у меня от тебя брюхо болит". Вначале забавляло. Потом тоскливо стало. Ко всему привыкаешь.
- Так, может, и про трехголовых драконов это не сказки? - спросила доверчивая Наташка. Фантазия ее разыгралась. - А что, может, был такой же чудик, мужик с тремя головами... И девушек себе крал, потому что так ни одна бы к нему ни за что не пошла. Страшно ведь.
- Все-таки ты дикая, Наташка, - сказала европейская Катя. - И с хвостом он был, и летать умел, и шкура непробиваемая, а из пасти пламя!.. Так, что ли?
- Этого писателя-философа, ну, Кузьмина из девятой палаты, - продолжала вещать, не обращая внимания на пикировку товарок, Сибилла, - Тать вроде как на опохмел себе готовит. Сразу после Рождества на стол его положит, вот увидите. Чистенький, просветленный придет. Но злой от святости. Святости переест. Тут только ему подавай! Глаз острый, рука твердая. Что хочет тогда, то и творит.
- Он же вроде хотел Глеба Работягина взять, и ему обещал, что сразу после Рождества им займется, чтоб вскоре, мол, из больницы отправить, - возразила твердо знавшая все разговоры Катя.
- Обещать-то обещал, - с силой выдохнула клуб дыма Сибилла. - Значит, отправит. Ему главное, чтоб в понедельник никто не мешал чудесить. А Глеб и так отойдет, написано на нем. Только еще будет слоняться и ныть без толку. Впрочем, Тать чего-нибудь придумает.
Я не мог понять, то ли я брежу, то ли и впрямь, как Мальчик-с-пальчик, попал в людоедскую пещеру. А это не медсестры вовсе, а злые колдуньи. Вдруг и впрямь гарпии?.. Но поскольку этого быть не могло, я решил от слуховых галлюцинаций отказаться и делать то, ради чего сюда выполз. То есть дышать. Хотя на ум тут же пришла поговорка, что перед смертью не надышишься. Но я закрыл глаза и глубоко несколько раз вдохнул.
Они сидели за барьерчиком медицинского поста и расходиться спать, похоже, пока не намеревались. Я уже собрался проскользнуть назад в свою затхлую палату, вскарабкаться на постель и постараться, путем долгого лежания с закрытыми глазами и подсчета слонов, уснуть. И считать их, как говорил один шутник, до трех или до четырех... часов ночи. Но тут кто-то твердо взял меня за плечо. Я еще сидел на корточках, поднял голову и обмер. Передо мной стоял Ванька Флинт, покойный, как я был уверен, приятель моей университетской юности. Как и тогда, во время нашего разговора на Патриарших, был он одет в рубашку с короткими рукавами, которую носил навыпуск, поверх своих мятых брюк, на ногах были рваные сандалеты. Волосы все так же торчали ежиком, круглые глазки под черными бровями сверкали, а верхняя губа приподнята, словно сейчас он начнет свою очередную насмешливую речь. Только подбородок он необычно прижимал к груди. Раньше он все вверх голову задирал.
- Тихо! - сказал он. - Не пугайся. Ну да, я покойник. Ну и что? Когда-нибудь и ты им станешь, да и все остальные тоже. А ты уж очень ко мне близко подошел, но, может, проскочишь. Хотя Тать есть Тать. По-немецки - ein Mann der Tat, то есть "человек дела".
"Значит, у меня, и вправду, бред", - подумал я.
- А ты там немецкий не забыл? - вполне глупо спросил я.
- Там ничего не забывают. Знаешь, почему я к тебе пришел? Ты, кажется, один-единственный меня всерьез принимал.
Мне показалось, что он слишком громко говорит.