— Васька-то от еды сгорел в пятьдесят шесть, и ел, и пил много, продолжала старушка. — А я из долгожителей, у меня дед в девяносто четыре умер, а бабка в девяносто два. Я, как захотела меньше есть, супчику себе полтарелки, а второго полную, как всегда. Наложу полную и ножиком пополам разделю. Эту съем, а ту не буду. А брюхо-то, жадный Адам, просит. А я ему: «Нет, Адам, этого тебе не дам». Ведь мясо не виновато, и колбаса не виновата. Вся вина в нас сидит. С собой бороться надо. И так мне легко стало. Вы Евангелие читаете? А Ветхий Завет? Читайте, читайте, их нужно вместе читать. Я, когда пощусь, всегда читаю. Мне уже восемьдесят три…
— А ты, Анисья, с какого?
— С восемнадцатого.
— А Феклиста как же? Она ж тоже с восемнадцатого, а на год старше.
— Она в январе, а я в декабре родилась. Они, православные, любят прилгнуть.
— А вы разве не православная? — удивилась Наташка.
— Нет! — с торжествующей физиономией, горделиво и безумно ответила посетительница. — Я в эти храмы не хожу. Они доскам молятся. А мы самому Богу, его слову. Что важнее — Бог или доска? Ведь доска-то из дерева, а дерево создал Бог. И всю Вселенную Он тоже создал, значит, Он важнее. Православные сначала объедаются, а потом постятся. Это неправильно. А уж давно ясно, что только мы и спасемся. А тех всех священников в кучку соединят. Церквы-то объединятся, и антихрист сразу на всех одну свою печать поставит. И будут их три дня в гноище держать и разным казням предавать. А мы будем в это время сердцем радоваться, потому что праведно жили. Нас, баптистов, много. Когда свободу-то дали, то многие наши по разным странам поездили, везде наши молитвенные дома построены. А вы с собой боритесь, и сохранит вас Господь.
Наташка хмыкнула и пошла прочь. Увидев меня, бросила:
— Смотри-ка, расходился! Иди-ка лучше в палату, а то завалишься здесь где-нибудь, хлопот с тобой не оберешься. А уж если ходишь, то иди сегодня в столовую сам, не будем тебе обед больше носить.
Возражать не было сил, и я побрел послушно в свою сторону, думая на ходу: «Почему же все у нас, как только в свою правоту уверуют, хотят остальных сразу сгноить? И не просто сгноить, а каким-то адским мукам предать, в жертву принести? Что мы за народ такой? Прирожденные большевики, вроде А.А. Воистину можно писать трактат про особенности национального безумия».
Я вернулся в палату. Остальные уже раньше меня разлеглись по своим койкам. Каждый нервничал по-своему. Больше всех был испуган Паша. Он чувствовал себя больным, температура была за тридцать восемь, хотя антибиотики кололи, но она почему-то не спадала, и врачи объяснить это не могли. Глаза его, направленные в потолок, были как у того барана, который ждал своей очереди пойти на шашлык. Дедок хрюндел, ворочался, гремел банками, что-то тихо бормотал, но вслух не решался, и, кроме «тить» и звона банок, с его койки других шумов не доносилось. И про космос свой он забыл, казалось. У Юрки было самое жалкое выражение лица, будто он не знает, как поступить, на что решиться. Но в целом он держался достаточно отстраненно, хотя, похоже, человек умирал, и даже рядом с ним, на соседней койке, но он всякого в своей жизни навидался — и в курсантах, и тем более в дипломатах, где людская жизнь в расчет не принимается вовсе. Однако это было слишком близко, и он не знал, как реагировать. Зато Славка опять оказался необходим и полезен растерянным женщинам. Приносил воду, подавал упавшее полотенце, приподнимал Глеба, когда нужно было. Казалось, женщины, особенно сестра, не верили, что может наступить конец жизни у лежащего, которого они знали много лет, к которому привыкли, привыкли, что он всегда рядом, а потому не может перестать существовать. Я тоже не мог даже вообразить, что Глеб и в самом деле умирает. Ведь еще 3-го числа Глеб был самый ходячий в нашей палате, именно он ходил звонить моей жене, когда меня привезли из реанимации, именно он возражал что-то А.А. Слово «умирает» никто не произносил, обходились эвфемизмами, но я и в самом деле не верил, что это так вот вдруг может произойти. Есть же средства, есть врачи, мы ведь в больнице в конце концов! Ведь Тать сказал, что от лекарства сначала может быть ухудшение… Я все порывался пойти позвать сестру, вызвать врача, пусть даже Шхунаева, но Славка удерживал меня за руку.
— А толку? — спрашивал он. — У него же не болит ничего. А что они, кроме обезболивающего, дать могут.
Болей у Глеба не было, но желтел он прямо на глазах. Никогда не думал, что человек может менять окраску тела с такой скоростью. Даже японцы и китайцы казались теперь белыми по сравнению с ним. Белки глаз стали желтками, а при том, что глаза были карие, они казались уже не глазами, а какими-то впадинами на лице. Даже ногти пожелтели. Можно сказать, что он выглядел, как желтый негр.
— Что у тебя болит, Глебушка? — беспрестанно спрашивала сестра.
— Ничего, отстань! — тяжело дыша, отвечал он. — Словно давит кто, на груди сидит — не продыхнуть, и курить хочу.
— Нельзя тебе сейчас курить, — говорила сестра, вытирая слезы.