Мне, однако, казалось, что больше всех от врачебного обхода пострадал я, и чувствовал я себя ущемленным и оскорбленным. Да и пи-исать как?! В туалет-то мне не встать.
Славка словно догадался о моих мелких терзаниях:
— Давай я тебе вместо утки пол-литровую банку притащу из перевязочной.
И, действительно, сходил и принес. Подождал, пока я помочусь, вынес, опорожнил, ополоснул, принес чистую и поставил на край тумбочки, чтоб я рукой мог дотянуться. И положил руку на никелированную спинку изножья моей кровати:
— Не дрейфь! Анатолий Алексаныч, он придурочный, с тараканами в мозгу. Оттого и не понимает, где тьма, а где свет. Я твою видел, в ней свет есть. Очочки ее так изнутри и блещут. И он с этим ничего не поделает. Я читал в одном детективе, герой свою любимую Беатриче звал. Так твоя, она твоя Беатриче и есть, что по-русски значит «любимая». Да и про меня чушь наш А.А. городил. Не пей — не пей!.. Я и не пью. Что он понимает? По молодости напивался, а теперь не больше бутылки. И нормально. Не верю тем, которые говорят, что удержаться не могут. Значит, пьют неправильно.
Он ходил по палате, невысокий, приземистый, ширококостный, с широким, слегка конопатым лицом, узкие глаза смотрели прямо, не юля. Сразу стало понятно, что верховодит в палате он.
Я же пока туповато размышлял, что каждая любящая и любимая женщина несет в себе свет дантовой Беатриче, выступает спасительницей и духоводительницей земного мужчины, что если кто меня в жизни и спасал и подвигал на духовный труд (помимо честолюбия), так это только женщина.
А Славка продолжал рассуждать:
— Одному бутылку нормально, а если одну на двоих, то тем более. Не понимаю, что такое похмелье. Не понимаю. И похмельных мне не жалко. На работу не выходит, а его жалеют. Я сорок три года работаю. Ни разу на работу не опоздал. Выпей что есть в холодильнике — воды, кефира — и иди. Работать надо.
— Это сколько же лет тебе, выходит, сейчас? — спросил вохровец.
— Пятьдесят три. Я с десяти лет работаю. Сначала на гвоздильном заводике, подсобным, а с четырнадцати за станок встал. Бывало, станок заряжу, запущу, а сам по соседству на танцы бегу. Танец сбацаю — и назад.
Он стоял прямой, крепкий, с плешиной на голове — точно гвоздь.
— То есть ты коренной пролетарий, — не отставал чекист-вохровец.
— Да что тебе за корысть про меня знать!.. А если хочешь, то я непонятно кто. Я тебе свой адрес скажу, а уж ты решай. До последних пяти лет такой адрес у меня был: Москва, деревня Ватутино, шестьдесят шестое строение… Ко мне один мужик из Сухуми должен был приехать. Набил такси мандаринами и говорит шоферу: «Вези по адресу: Москва, деревня Ватутино». А тот отвечает: «Так тебе Москва или деревня нужна?» Так и не нашел.
— Ладно, за выпиской пойду, — сказал вохровец. — А вам всем счастливо тут оставаться.
Все замолчали, а толстый Семен вдруг уверившись, что вохровец и впрямь ушел, вытащил из-под подушки мешок и брезентовую здоровую сумку и принялся туда вещи складывать:
— Слышь, ты ходячий, глянь, — обратился он к Славке, — в коридоре пусто? Мне бы до лестницы добраться. А уж там — домой. И сюда ни ногой. Лучше уж дома сдохну, чем этот припадочный на мне тренироваться будет.
И он ушел.
«Не баран», — подумал я.
Славка проводил его, помог сумку дотащить вниз, минут через двадцать вернулся, потер руки, сел за стол:
— Смех, как мы прошли! Никто и не ворохнулся. Наташке все до фени! А Сибиллка хоть и скумекала, как всегда, но у нее против Анатоль Лексаныча большой зуб. С тех пор, как он ей ребенка сделал, а помогать отказался. Так что она теперь мать-одноночка.
Глеб ухмыльнулся:
— Не святой он, значит, Анатолий-то Алексаныч?
— Ты что, совсем кулдык-мулдык? — подал голос располосованный, как крыса, дед. — Святых нонче не найти. Их давно уж извели, сразу после Христа. А остальные все подделочные были.
— Ты, дедок, помолчи, коль не знаешь… — начал Славка, но дед встрял:
— Фаддей Карпов все знает, Фаддей Карпов до всего своим умом дошел.