– Можете не слушать, – возразил Уарден, – но я все-таки буду продолжать. Я не намерен просить согласия у доктора: он не даст его, – я не думаю, чтобы я был перед ним виноват, не говоря уже о том, что он сам называет все это вздором, я надеюсь избавить дочь его, мою Мери, от события, которое, я знаю это, ужасает и огорчает ее, то есть от новой встречи со старым любовником. Нет ничего вернее, как то, что она боится его возвращения. Все это ни для кого не обидно. Меня преследуют так жарко, что я веду жизнь летучей рыбы, – выгнав из собственного своего дома, из собственных владений, принужден проживать тайком; впрочем, и дом и земли, да еще и с значительною прибавкою, опять поступят в мое владение, как сами вы знаете и говорите; а Мери, по вашим же осторожным и основательным расчетам, будет через десять лет, называясь мистрис Уарден, богаче, нежели называясь мистрис Гитфильд. Не забудьте, в заключение, что она ужасается его возвращения, и что ни он, ни кто-либо другой не может любить ее сильнее моего. Кто ж тут потерпит несправедливость? Дело чистое. Мои права ничем не хуже его, если она решит в мою пользу; а я только ее признаю в этом деле судьею. Вы не хотите знать ничего больше, и я ничего больше не скажу вам. Теперь вам известны мои намерения и потребности. Когда должен я уехать?
– Через неделю, – сказал Снитчей. – Мистер Краггс?..
– Несколько раньше, я думаю, – отвечал Краггс.
– Через месяц, – сказал клиент, внимательно наблюдая за выражением их лиц, – ровно через месяц. Сегодня четверг. Удастся мне или не удастся, а ровно через месяц в этот день я еду.
– Отсрочка слишком велика, – сказал Снитчей, – слишком. Но пусть уж будет так. Я думал, он скажет, через три месяца, – пробормотал он тихонько. – Вы идете? Доброй ночи, сэр!
– Прощайте, – отвечал клиент, пожимая Компании руки. – Когда-нибудь вы увидите, что я употреблю мое богатство с толком. Отныне Мери – путеводная звезда моя!
– Осторожнее с лестницы, сэр; здесь она не светит, – заметил Снитчей. – Прощайте!
– Прощайте.
Снитчей и Краггс стояли на пороге, каждый со свечою в руке, светя ему с лестницы; когда он ушел, они взглянули друг на друга.
– Что вы об этом думаете, мистер Краггс? – спросил Снитчей.
Краггс покачал годовою.
– Помнится, что в день снятия опеки мы заметили как будто что-то странное в их расставании, – сказал Снитчей.
– Да.
– Впрочем, может быть, мистер Уарден ошибается, – продолжал Снитчей, замыкая ящик и ставя его на место. – А если и нет, так маленькая измена не диво, мистер Краггс. Впрочем, я думал, что эта красоточка ему верна. Мне даже казалось, – сказал Снитчей, надевая теплый сюртук и перчатки (на дворе было очень холодно) и задувая свечу, – мне даже казалось, что в последнее время она сделалась тверже характером и решительнее, вообще, похожее на сестру.
– Мистрис Краггс тоже это заметила, – сказал Краггс.
– Если бы Уарден обчелся! – сказал добродушный Снитчей. – Но как он ни ветрен, как ни пуст, а знает немножко свет и людей, – да как и не знать: он заплатил за науку довольно дорого. Я ничего не могу решить наверное, и лучше нам не мешаться, мистер Краггс: мы тут ничего не можем сделать.
– Ничего, – повторил Краггс.
– Приятель наш доктор видят в этих вещах вздор, – сказал Снитчей, качая головой, – надеюсь, что ему не понадобится его философия. Друг наш Альфред говорит о битве жизни, – он опять покачал головой, – надеюсь, что он не падет в первой схватке. Взяли вы вашу шляпу, мистер Краггс, я погашу другую свечу.
Краггс отвечал утвердительно, и Снитчей погасил свечу. Они ощупью вышли из комнаты совещаний, темной, как настоящее дело, или юриспруденция вообще.
Сцена моего рассказа переносится теперь в уютную комнату, где в этот же самый вечер сидели перед добрым огоньком свежий еще старик доктор и его дочери. Грация шила, Мери читала вслух. Доктор, в шлафроке и туфлях, лежал, протянувши ноги на теплый ковер, в покойных креслах, слушал чтение и смотрел на дочерей.
Нельзя было не любоваться ими. Никогда и нигде подобные головки не украшали и не освящали домашнего огонька. Три года сгладили прежнюю между ними разницу; на светлом челе меньшой сестры, в выражении ее глаз и в звуке голоса высказывалась та же серьёзная натура, которая гораздо раньше определилась вследствие потери матери и в старшей. Но Мери все еще казалась слабее и красивее сестры; она все еще как будто приникала к груди Грации, полагая на нее всю свою надежду и ища в ее глазах совета и заступничества, в этих глазах, по прежнему светлых, спокойных и веселых.
Мери читала: «И здесь, под родимым кровом, где все было ей так дорого по воспоминаниям, она почувствовала теперь, что близок час испытания для ее сердца, и что отсрочка невозможна. О, родной кров наш! Наш друг и утешитель, когда все нас покинут! Расстаться с тобою в какую бы то ни было минуту жизни между колыбелью и гробом…»
– Мери, моя милая! – сказала Грация.
– Ну, что там? – спросил ее отец.
Она взяла протянутую ей руку сестры и продолжала читать; голос ее дрожал, хотя она и старалась произносить слова твердо.