Доктор Джеддлер, назло своей философской системе (он постоянно противоречил ей и отрицал на практике; впрочем, так поступали и славнейшие философы) – доктор Джеддлер невольно интересовался возвращением своего старинного воспитанника, как серьезным событием. Он опять сел в свои покойные кресла, опять протянул ноги на ковер, читал и перечитывал письмо и не сводил речи с этого предмета.
– Да, было время, – сказал доктор, глядя на огонь, – когда вы резвились с ним, Грация, рука об руку, в свободные часы, точно вара живых кукол. Помнишь?
– Помню, – отвечала она с кротким смехом, усердно работая иголкой.
– И через месяц!.. – продолжал доктор в раздумье. – А с тех пор как будто не прошло и года. И где была тогда моя маленькая Мери?
– Всегда близ сестры, хоть и малютка, – весело отвечала Мери. – Грация была для меня все, даже когда сама была ребенком.
– Правда, правда, – сказал доктор. – Грация была маленькою взрослою женщиной, доброй хозяйкой, распорядительной, спокойной, кроткой; она переносила наши капризы, предупреждала наши желания и всегда готова была забыть о своих, даже и в то время. Я не помню, чтобы ты когда-нибудь, Грация, даже в детстве, выказала настойчивость или упорство, исключая только, когда касались одного предмета.
– Боюсь, не изменилась ли я с тех вор к худшему, – сказала Грация, смеясь и деятельно продолжая работу. – В чем же это я была так настойчива?
– А, разумеется, на счет Альфреда, – отвечал доктор. – Тебя непременно должны были называть его женою; так мы тебя и звали, и это было тебе приятнее (как оно ни смешно кажется теперь), нежели называться герцогиней, – если бы это зависело от вас.
– Право! – спросила Грация спокойно.
– Неужели ты не помнишь? – возразил доктор.
– Помнится что-то, – отвечала она, – только немного. Этому прошло уже столько времени! – и она запела старинную, любимую песню доктора.
– У Альфреда будет скоро настоящая жена, – сказала она. – Счастливое будет это время для всех вас. Моя трехлетняя опека приходит к концу, Мери. Мне легко было исполнить данное слово; возвращая тебя Альфреду, я скажу ему, что ты нежно любила его все это время, и что ему ни разу не понадобились мои услуги. Сказать ему это, Мери?
– Скажи ему, милая Грация, – отвечала Мери, – что никто не хранил врученного ему залога великодушнее, благороднее, неусыпнее тебя, и что я любила тебя с каждым днем все больше и больше. О, как люблю я тебя теперь!
– Нет, – отвечала Грация, возвращая ей поцелуи, – этого я не могу ему сказать. Предоставим оценить мою заслугу воображению Альфреда. Оно не поскупится, милая Mери, так же как и твое.
Она опять принялась за работу, которую оставила было, слушая горячие похвалы сестры, и опять запела любимую старинную песню доктора. А доктор, сидя в спокойных креслах и протянув ноги на ковер, слушал этот напев, бил о колено такт письмом Альфреда, посматривал на дочерей и думал, что из множества пустяков на этом пустом свете, эти пустяки – вещь довольно приятная.
Между тем, Клеменси Ньюком, исполнив свое дело и узнав, наконец, новости, сошла в кухню, где помощник ее, мистер Бритн, покоился после ужина, окруженный такой полной коллекцией блестящих горшков, ярко вычищенных кастрюль, полированных колпаков с блюд, сверкающих котлов и других доказательств ее деятельности, размещенных на водках и на стенах, что казалось, он сидит в средине зеркальной залы. Большая часть этих вещей отражали его образ, конечно, без малейшей лести; и притом в них вовсе не заметно было согласия: в одних лицо его вытягивалось в длину, в других в ширину, в одних он был довольно благообразен, в других невыносимо гадок, смотря по натуре отражающей вещи, – точно как один и тот же факт во мнении разных людей. Но все они были согласны в том, что среди них сидит, в совершенном покое, человек с трубкою в зубах, возле кружки вина, и благосклонно кивает головой Клеменси, подошедшей к его столу.
– Каково поживаете, Клемми? – спросил Бритн, – что нового?
Клеменси сообщила ему новость, и он выслушал ее очень милостиво. Благая перемена была видна во всей особе Бенджамина. Он стал гораздо толще, гораздо красивее, веселее и любезнее во всех отношениях. Точно как будто лицо его было прежде завязано узлом, а теперь развязалось и развернулось.
– Должно быть, Снитчею и Краггсу опять будет работа, – заметил он, медленно покуривая. – А нам, Клемми, опять придется быть свидетелями.
– Да, – отвечала его прекрасная собеседница, делая свой любимый жест любимыми членами – локтями. – Я сама желала бы, Бритн.
– Что желала бы?
– Выйти замуж, – сказала Клеменси.
Бенджамин вынул изо рта трубку и захохотал от души.
– Что и говорить! Годитесь вы в невесты! – сказал он. – Бедняжка Клемми!
Эта мысль показалась Клеменси столько же забавною, как и ему, и она тоже засмеялась от всей души.
– Да, – сказала она, – гожусь – или нет?
– Вы никогда не выйдете замуж, вы сами это знаете, – сказал Бритн, опять принимаясь за трубку.
– Право? Вы так думаете? – спросила Клеменси с полной доверчивостью.
Бритн покачал головой.
– Нет никакой надежды! – произнес он.