Дебора-Мария наметила себе взятие Европы. По линии Коминтерна или брачного союза. Получилось и то и другое. Австрийский социал-демократ влюбился сразу во все: еще в юности – в великого Маркса, потом – в пролетариат и в идею нового мирового порядка. Вишенкой на торте этой страсти стала Мария Дубровская. Боже, какая пошлость. Но он женился на ней. И знаешь, что она сделала ему в подарок? Второе имя. Она уехала с ним, с его фамилией и со вторым именем. Да. Ты правильно думаешь. Она стала Марией-Терезией. К старости отзывалась только на Терезу, потому что Мария ей давила, натирала мозоли и плохо пахла. В старости она сильно стыдилась своей экстравагантности и безголовости. Но вот того факта, что каждую последнюю пятницу месяца в пять часов вечера она ходила, а иногда летом – когда они с мужем жили за городом – ездила к зданию главной почты Вены, чтобы встретить Гришу или хотя бы его письмо… Этого факта не стыдилась никогда. Она с восторгом рассказывала о своих нарядах, шляпках, ботинках, перчатках, она всегда надевала что-то новое для этого визита, о том, как мерзла или потела, прогуливаясь туда-сюда, как ругалась с прохожими, принимавшими ее за проститутку, как от грусти и отчаяния писала письма сама себе и как муж ревновал, когда она их получала на домашний адрес. Ты все еще удивляешься, что ее внук Андреас женился на Мегги? Впрочем, Мегги по сравнению с Терезой-Деборой-Марией была просто китайской подделкой. В лучшем случае – елочной мишурой. Одноразовой елочной мишурой. Извини.
Восемь лет каждую последнюю пятницу месяца в три часа. И он приехал. Или пришел. Вот как выбирался он, никто не расскажет. Но он приехал. И знаешь, она ничуть, то есть нисколечко не удивилась. Вздохнула с облегчением и спросила: «Как тебе мои ботики?», и упала в обморок. Это был февраль 1938-го, снег… Мокрый снег, она немного испачкалась и сильно замерзла. Но все успела практически за десять дней. Документы – без Коминтерна, конечно, она уже не была социал-демократкой, но кое-какие связи еще остались, потом – очень быстро – билеты на поезд до Гавра и на трансатлантический лайнер «Норманди», который постоянно выигрывал в соревновании с другим, тоже трансатлантическим «Квин Мери». «Познакомься с кем-нибудь прямо на корабле. Не теряй времени, Гриша, – напутствовала она его. – Я знаю, мне говорили: там всегда собираются очень важные и значительные люди. И женщины. Познакомься прямо там, дорогой».
Тереза-Дебора-Мария, конечно, не думала ни о каких деньгах и долгах, которые Гриша должен был ей вернуть. Он был так похож на прекрасную Мириам, он был ее долгожданным братом. И он был ее победой – над почтами, письмами и телеграфом. Но и она тоже – конечно, мишигине и, конечно, пуриц – но какая другая смогла бы придумать и сделать все это? Она была его драгоценной сестрой. Гриша, совершенно сбитый с толку и совсем не уверенный, что все это происходит именно с ним, оставил ей часы Симона. Он положил их в ботинок, в тот самый, который промок в последнюю пятницу февраля. И она, знаешь, не сразу нашла их. Она была не босая и не голая, у нее было много ботинок. А эти сначала напоминали ей о том, что было сразу и хорошим, потому что Гриша нашелся, и плохим, потому что она его выпихнула в океан. За океан. А потом она о них вообще забыла. И только когда снова выпал снег… Я не знаю, когда это было. Может быть, даже через год.
«Почему ты заставляешь меня так рано вставать? – спрашивает Марк сердито. – Почему ты меня будишь? Ты всю ночь проверяешь, сколько еще осталось. После двух это становится уже совершенно невыносимым. Три пятнадцать, четыре двадцать две. Шесть ноль пять – доброе утро. Зачем мы так рано встаем, если у нас ничего нет?»
Ничего нет. Ничего нет. Ничего нет.
У нас ничего нет. Ничего. И это оно – ничего – ударом в живот, сердцем, отправленным колотиться в шею, ощущением стремительного падения – будит каждый час после двух. Ничего нет, кроме войны. Может быть, я просто боюсь пропустить утро. Я боюсь, что ночью начнется бомбежка. Я боюсь не успеть проснуться. Или боюсь того, кто станет меня ругать. «И запишет выговор в трудовую, – усмехается Марк. – Под «ничего нет» я имел в виду вообще-то работу. Лекции, расписание, поиск аудитории, проверки из деканата. Собрание членов трудового коллектива… Выезд на практику. Полевые исследования… Но сейчас мы свободны».
Свободны. После хлопка дверью, да, которого не было. Мы ушли по согласию сторон. И «ничего» добавило себе еще один закрытый пункт назначения. Нет прошлого, ничего, кроме того, о чем вспоминать больно, нет дома, а только цветы, которые, наверное, уже никого не дождутся, нет людей, потому что одних убили, а другие сами захотели убивать. И нет работы. Для «ничего» – это пустяк, перекус на один зуб. Смех, а не потеря.
Микеланджело выбрал Ноя. Из всех грехов и радостей Святого Письма, из всех героев и злодеев, из всех притч и посланий – Ноя. Для Сикстинской капеллы. Для «навсегда».