Прощай, Стив Джобс. Прости и прощай. Все во мне хахатало – через «а», да, – хахатало и рофлило. Я подумал о том, что будут говорить на их похоронах? С торжественными и горестными заточками, в ожидании поминальных пирожков и водки? Что скажут кафедральные отцы и их «лендкрузеры», квотный студенческий актив и сын декана? «Погибли смертью храбрых от рук террориста?» Гы-гы-гы. Извини, доктор. Но это, правда, смешно.
Гай, Академик, наш ротный, и их ротный Скрипач не дадут назвать меня террористом. Будь спок, доктор. Не дадут. И тогда что? Я – как Растишка – в пепел. Это понятно. Не понятно, где будет урна. Я не хочу стоять у мамы на итальянском столике, но в чей нос, в чьи руки хочу – еще не решил. Может, к Гаю в Коростень, к коту, оказавшемуся кошкой, может, в море, минированное, но когда-нибудь мы победим, а значит – в свободное мелкое, детское Азовское море… Может быть, к Рыженькой, если она позвонит… Если она захочет, я бы мог побыть в этой урне рядом с ней. Пока не решу окончательно, в чей нос.
Я долго думал об этом. Я планировал, когда и как взорвать этот кабинет к ебеням. Кабинет и всех, кто в нем будет. Себя – тоже. Чтобы не было больше ни «квотного» вот этого говна, ни моей трусости. Не было аффекта, а значит, никакого оправдания. Я не заслужил тебя, доктор. Потому что если о чем и жалел, то только о том, что не услышу, как они будут выворачиваться с причиной смерти, как сжульничают, как будут глотать слова на панихиде… Еще б ленту почитать после – об огромной, огроменной такой утрате, которую понесло наше образование. Сука-сука-сука. Я планировал это, доктор, потому что мы все везем с фронта гранаты и мины, автоматы и запасные рожки, мы все везем с фронта калоши счастья и еще – в полном обмундировании – выход из себя.
…Зеленый карандаш из чашки с отбитой ручкой, в которой стояли другие поломанные карандаши. Ими не рисовали, ими строили забор. Если был пластилин, то «доски» к деревянному, крашеному полу крепили им, а потом получали тряпкой по морде от няни Марины за то, что загадили и оплевали ей все – и пол, и молодость, и жизнь. Арсений украл зеленый карандаш без грифеля. В детском саду, в Свирске. И забыл его там же, в городе с длинными зимами и короткими летами.
Он потом много крал, не задумываясь, нужно это ему или нет. Карл – кораллы, Клара – кларнет. Карл не будет носить бусы, Клара не умеет играть на музыкальных инструментах. Они просто крадут друг у друга, чтобы научиться выговаривать букву «р». Арсений умеет выговаривать «р» и все другие буквы, он так гордится этим, что удваивает их на письме. Буквы остаются, а он исчезает, он не может и не хочет пошевелиться. Острым, но очень далеким, остаются гражданка Кайдаш и участковый, Дима и баба Лида, Наташа Кордашевич и Старый Вовк. И хоры, которые были вокруг них – Ковжун, Ольга, Роман, классная Ирина Ивановна и детсадовская нянька Марина. Должна быть где-то супруга Мила, но вместе нее – фонтан крови из правильно порезанной вены.
Арсений Федорович не злится. Как может злиться тот, кого нет и, кажется, что не было никогда? Он украл мантию цвета крови, алую, атласную мантию и шапочку академика. Взял напрокат в цирке, для юбилейных университетских торжеств, и не вернул. «Ты похож в ней на турецкого аниматора», – сказал Роман. «На короля!» – взвизгнула Ольга. Мантия теперь лежит в гардеробной комнате, отглаженная, как новая, из химчистки. На фуршете Арсений пролил на себя кетчуп. Красное на красном. Можно было не чистить. Но он велел почистить, хотя после ни разу не надел.
После Вовка как будто ничего нет, как будто пропасть. Он украл у Вовка слоников. Брал и выносил по одному. Резким движением хватал с полки и сжимал в ладони. Вовк сидел в кресле к ним спиной и никак не реагировал. Слоники были малахитовые. Камень в ладони нагревался, и это было приятно. Но только это и больше ничего. После Вовка он уже ничего не помнит. Никаких длинных историй, никаких сложностей, одно сплошное застывание, в котором вспышками – туалетная бумага из ресторана, выведенные в надежные руки пару миллионов бюджетного финансирования, пакет белого песка, украденный у Романа. И вопрос: «Зачем ему песок? Почему песок белый?» Арсений хотел промыть его в унитазе, но передумал. Пусть будет – песок так песок.
Он помнит, помнит, что всегда нужны были деньги и что-нибудь еще, но не помнит зачем. Локоть, заломленный бабой Лидой, – самая большая боль. А Наташа Кордашевич – страх. Арсений помнит, что хотел быть ректором, помнит, как отнес губернатору «взнос», помнит, что была революция, что она ощущалась как большое неудобство, потому что губернатор пришел другой и кто-то другой мог отнести ему свой, такой же «взнос». Он помнит про шаткость и неприятное шевеление внутри застывшего желудка и даже, кажется, тревогу. Но не такую сильную, не такую острую, как с безумной Наташей. Он помнит, что хотел сидеть в этом кресле, но не помнит зачем. Белый песок.