На судебное разбирательство вызвали и артиллерийского лейтенанта, обрадованного тем, что он пробудет два дня в Париже. Он привез с собой показания артиллеристов, утверждавших, что Канивет начал разговор с просьбой поделиться с ним хлебом, но потом стал расспрашивать о вещах, до которых ему не было дела. Были вызваны единственные два солдата его взвода, оставшиеся в живых после жуткой ночи у Берри о Бак. После минутного колебания они узнали Канивета, но он не узнал их, и суд мог одновременно убедиться, что Канивет не может припомнить некоторые важные подробности их совместной жизни. Ну, это можно было отнести за счет не слишком развитого интеллекта. Вызвали и его мать. Тут представитель обвинения попробовал осуществить один трюк, выглядевший хоть и театрально, однако дающий возможность выявить личность Канивета. Когда вызвали мать Канивета, надзиратель всунул за барьер для свидетелей прислугу, убиравшую на лестнице в судебном здании. Мы ожидали, что Лжеканивет при слове «мать» вскочит, подбежит к ней и будет уличен. Прокурор даже спросил, узнает ли он свою мать. Канивет был в страшном смущении, можно сказать, в отчаянном смущении, вел себя странно. И все же заметил, слегка заикаясь, что его мать высокая и худая. А наша прислуга, которую надзиратель случайно поймал на лестнице, была самая дородная уборщица. Тогда вошла подлинная мать Канивета. Высокая, худая. Еще раньше, чем суд обратился к Канивету с вопросом, она бросилась к нему на шею и заплакала, повторяя: «Сынок мой, сынок мой!». Она не видела его уже три года. Потом она признала, что он изменился. Сильно изменился. На улице она бы его, возможно, и не узнала. Суд напряженно слушал. Так в чем же он изменился? Она отвечала, что, возможно, виновата здесь новая прическа, он не носит теперь такие длинные волосы, как носил дома. Все чуть не прыснули: естественно, что он как солдат был наголо острижен. Моя позиция выглядела отвратительно.
А потом говорил я. Мне думается, что я блестяще изложил все материалы моей экспертизы. Германская марка с надпечаткой для Бельгии лежала меж двух стеклышек перед судьей, и для меня это был corpus delicti, заставляющий отбросить всякие сомнения. Я суммировал все, что могло быть неясным о настоящей личности Канивета, заметив, что его показания о своей прошлой жизни не больше того, что может какой-нибудь, правда, очень интеллигентный работник военной разведки узнать за пару часов у пленного. Я высказал свою гипотезу, что подлинный Канивет был взят в плен, а какой-то немецкий разведчик нашел, что он похож на него и использовал это сходство. Так он попал за наши линии, решив, что если его поймают, то он прикроется этим сходством. На его счастье, ему не понадобилось запоминать многочисленные сложные подробности, потому что он натолкнулся на ограниченного парня с убогой памятью. Так, например, о своей матери Ка-нивет, видимо, мог поведать только то, что она высокая и худая. Никаким другим способом, кроме моей гипотезы, нельзя было объяснить, как очутилась неиспользованная германская марка в кармане Канивета. Шпион купил ее где-то в Бельгии, положил в карман и забыл о ней. Эта мелочь ускользнула от него, чтобы под конец его выдать.
Друзья говорили, что я выступил логично, убедительно. Собственно, обвинителем был я, потому что прокурор лишь вяло присоединился к моей аргументации. И она убедила суд. Канивет был осужден к расстрелу как «неизвестный германский шпион». Приговор вызвал много шума. Все же у многих не было уверенности насчет Канивета.
Меня покинула уверенность только после того, как я отделался от поздравлений знакомых и похвал начальника и очутился наедине с собой, в номере гостиницы. И, должен признаться, что она покинула меня полностью. Пока я стоял лицом к лицу с Каниветом, я говорил себе: «Это не Канивет, а некий германский офицер, такой же способный, как я, или даже еще способнее — судебный процесс был борьбой равноценных соперников». Однако теперь, когда Канивета увели в его камеру, он брел шагом тупицы, будто все еще не понимая, в чем дело. Когда я не видел его и говорил себе, что уже никогда его не увижу, все выглядело совсем по-другому. Внезапно я спросил себя, не были ли все мои дедукции в связи с этой маленькой красной маркой простой бравадой. Разве можно допустить, чтобы человеческая жизнь зависела от маленького клочка бумаги? Разве не было гораздо более важным свидетельством, что его узнала мать, узнали товарищи и что он столько знал о подлинном и несомненном Канивете?
Само собой, я не ложился в эту ночь, а ходил непрестанно по комнате. Сомнения одолевали меня. Наконец, я пришел к твердому убеждению, что осужденный Канивет не кто иной, как подлинный Канивет, этот придурковатый солдатик одиннадцатого полка, всю войну ищущий только, где бы чего пожевать. Теперь я твердил про себя и убеждал себя, что такая тонкая игра и притворство просто невозможны, невероятно такое подражание дурачку. Нельзя было забыть этот последний недоумевающий взгляд, которым он окинул все вокруг, когда ему выносили приговор.