«Бородино» – это еще и настоящий боевик. В то время воображение не было убито смартфонами и сериалами и мы могли себе представить, как «звучал булат, картечь визжала, рука бойцов колоть устала, и ядрам пролетать мешала гора кровавых тел». Лермонтов здесь соперничает с пушкинской «Полтавой», но в нашем детском сознании они сливались в единое целое, строчки цеплялись и путались, так что казалось – на Бородинском поле в атаку ведет Петр Первый, а рассказчик-артиллерист готовится «угостить» зарядом и француза, и шведа. Однако выходило так, что именно гвардеец-гусар придавал чувство национального восторга этому стиху-кентавру.
И не только одному ему, конечно. «Москва, Москва!.. люблю тебя как сын, как русский, – сильно, пламенно и нежно!» – учили мы в четвертом классе и узнавали, что любить Первопрестольную и древний Кремль – это русское чувство, одно из определяющих национальное сознание. Или удивительная «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» – самое совершенное воспроизведение традиций народной исторической песни во всей русской литературе.
Ну и, наконец, – казачья колыбельная. Сколь многие удивятся внезапно осознав, что это тоже Лермонтов, а не «слова и музыка народные»:
Эта колыбельная, перекликающаяся, как заметил еще Степан Шевырев, с «Lullaby of an infant chief» Вальтера Скотта – совершенный образец этнического кодирования, осуществляемого «низовой» национальной традицией. Задается образ угрозы «злой чечен», образ защитника «отец – храбрый воин», и, наконец, программа будущего действия «сам узнаешь, будет время, бранное житье…» и всё это обобщается через любовь матери, соединяющей в себе конкретную мать и обобщенную Мать Матерей – Родину.
«Это стихотворение есть художественная апофеоза матери: все, что есть святого, беззаветного в любви матери… вся бесконечность кроткой нежности, безграничность бескорыстной преданности, какою дышит любовь матери, – все это воспроизведено поэтом во всей полноте» – отмечал Белинский.
Такого совершенного в своей этнической определенности и эмоциональной проникновенности стихотворения нет даже у Пушкина. Здесь очевидна поколенческая разница: Пушкин – поэт пост-Просвещения, классицист, переходящий к романтизму. Лермонтов – поэт «весны народов», его романтизм, в данном случае рифмующийся с шотландским романтизмом Скотта, уже отчетливо окрашен в народнические, этнические тона.
Лермонтов, пожалуй, более этнический поэт чем Пушкин, в то время как Пушкин более национальный политически. Для Пушкина национализм и патриотизм – идея, для Лермонтова – чувство, переживание.
1830–1840-е годы – эпоха, когда патриотизм и национализм были в Европе признаком хорошего тона.
Гордиться Отечеством считалось не узостью взглядов и ретроградством, а здоровым чувством просвещенного человека.
И, разумеется, Лермонтов – дворянин, офицер, поэт – был русским патриотом в самом строгом смысле слова. Это входило в его представления о собственном достоинстве, которое он ценил достаточно высоко и попросту не мог написать нелепой дряни про «страну рабов». Такие стишата могли выйти только из зловонной среды «бесов» времен торжествующего революционного нигилизма 1870-х.
Но для Лермонтова естественная любовь к Отчизне была и предметом обостренной рефлексии. Об этом он написал свою «Родину». Для вступившего в период разочарованности и скептицизма поэта благороднейшее чувство больше не восторг перед «славой, купленной кровью», а восхищение живой природной и человеческой средой, растворение в той жизни, какую ведет простой народ.
Лермонтов говорит о своем не-классицистическом переживании Родины, столь очевидном нам, но столь новом еще для его старших современников…