— Глупый, глупый каф-Малах, — меленько хихикает песнь. — Он держит во рту сто языков и еще один, Язык Исключения, употребляя который, мудрецы прячутся от гнева и ревности ангелов! Он гуляет меж Сосудами, как правнук дряхлого рав Элиши-Чужого гуляет в гранатовом саду за городом! Он вертит кукиши из престолов и врат, из времени и пространства… Так нет: ему этого мало, ему еще и надо мучить бедного рав Элишу дурацкими приставаниями! Пойми, позор матери, которой у тебя никогда не было, — первая книга Пятикнижия начинается с буквы Бейт, основы всего сущего, и означает она: «Именно так!» А великая Каббала, Путь взыскующих Святого, благословен Он, лежит под знаком буквы Каф, означающей: «Как если бы…» Вот потому-то ты, негодный убийца стариков, зовешься каф-Малахом, а Существа Служения из Рубежей зовутся бейт-Малахами, ибо они постоянство, а ты — случай! Уйди в стенку, дай отдохнуть перед смертью…
Тень качается на белой известке, то уменьшаясь до черного комка, то вырастая до восьмого небосвода, и я знаю: рав Элиша так шутит.
Потому что я гуляю там, где он находится всегда, не вставая с засаленной циновки.
— Тогда почему ты вступаешь в беседу только со мной? — не сдаюсь я. — Почему ты ни разу не откликнулся на зов Рубежей?! Ты, вошедший в Сад Смыслов и вышедший не с миром, но со знанием?!
— Потому что, путая Бейт с Каф, можно разрушить Мироздание, — с внезапной строгостью отвечает песнь, и больше мне не удается выудить из нее ни слова.
Ухожу в стенку.
Я все-таки принесу ему полные ладони света он — это единственное, что он берёт у меня.
И снова — золото.
Детские пальчики (на левой руке — четыре, на правой — шесть) вертят мое тесное узилище, переворачивают… Луч солнца, идущего в зенит где-то далеко-далеко, едва ли не за тысячу Рубежей отсюда, ныряет в витраж оконного стекла (чувствую!.. клянусь Тремя Собеседниками, чувствую!.. так слепой радуется лучистому пятну во тьме…) — и впитывает рукотворную радугу. Багрянец аспекта Брия сливается с изумрудно-тонким аспектом Ецира, третьим из сокрытых цветов; западный край их слияния слегка затенен аспидной чернотой Асии, зеркала радуги, — в ответ мое сознание проясняется, и холод рассудка обжигает золотую осу в золотом медальоне, трепетом пронзив крохотное тельце.
Оса — это я.
Остатки.
Все, что я успел отбросить прочь в смертный час, вывернувшись на миг из-под тяжести Самаэлевой своры.
Пальцы настойчиво теребят, вертят, играют, пальцы сына моего, рожденного глупым каф-Малахом от смертной! — что ты делаешь, младенец?!
Щелкает застежка.
Живой воздух касается меня. Мгновенно воспряв, вслушиваюсь — насквозь, как бывало раньше. И с ужасом понимаю, как мало от меня осталось. Прежде я шутя ловил шелест игральных костей в мешочке, когда двенадцатирукий Горец в дебрях Кайласы намекал на славную возможность проиграть ему горсть-другую пыльцы Пожелай-Дерева; о, прежде…
И все-таки медальон открылся не зря.
Рядом, совсем недалеко — на полброска мне-прежнему — дрогнули три сфиры из десяти, словно готовясь силой Света Внешнего нарушить влияние верха на основу, что в ракурсе Сосудов дает возможность рождения Малаха, а в ракурсе Многоцветья — надежду на всплеск Чуда.
Старый рав Элиша бен-Абуя, ехидный Чужой на циновке, ты бы, наверное, изругал меня вдребезги за такую трактовку Сокровенной Книги Сифры де-Цниута…
Прости, мудрый рав, но сейчас надежда мне стократ важней любых тонкостей.
Что, собственно, от меня осталось, кроме надежды?
Сфиры дрогнули еще раз, надолго замерли, словно колеблясь, после чего взорвались гулким эхом — и снова тишина.
Осмелюсь ли я-нынешний?
Решусь ли?!
— Лети…
Сперва я не поверил сам себе. Прозрачные крылья тронули воздух, расплескав пыль и затхлость драгоценной слюдой. Впервые в жизни, в удивительной жизни, где время значило меньше горсти пыли, а расстояние покорным псом терлось у ног, — впервые в жизни я испытал страх. Назад, скорее назад, в теплую мглу золота, в нору, в убежище, где меня не настигнет Самаэлева свора, где пестрый ястреб не смахнет на лету крылом мою последнюю искорку, где легко не жить и не умирать без мыслей, без боли — назад, глупый каф-Малах!
— Лети… Он видел мой страх. Он, мой сын от смертной из Адамова племени, видел страх отца своего, слышал этот страх, вдыхал с воздухом, ощущал вместе со мной всем своим существом и понимал, не осуждая. Рав Элиша часто говорил мне про Хлеб Стыда, пищу сильных; я же кивал в ответ, думая, что это красивая аллегория…
Сейчас это оказалось так же просто, как ужалить за миг до хруста под тяжелой подошвой судьбы.
Золотая оса вырвалась из медальона и закружила по комнате. Мой сын подошел к лежанке, застеленной атласным покрывалом, и лег поверх вышитых жар-птиц на спину. Открытый медальон покоился на его узкой груди, он бездумно игрался моей распахнутой настежь темницей-убежищем, а лицо ребенка сейчас отчаянно напоминало лицо его матери. Тогда, когда Ярина сама легла навзничь, не глядя на меня, а я, смеясь, потянулся за три Рубежа и достал кубок с утренней росой прямо из чьих-то рук — чьих? не помню… не рассмотрел.