Благодаря Епифанию мы сейчас можем себе представить личность Феофана, который так поразил современников. Заезжий греческий художник и русский писатель-монах были духовно близки. Тому доказательство — любовный, местами восторженный рассказ Епифания, а также собственное свидетельство рассказчика, что и Феофан любил его, почасту с ним беседовал. Эта беседа могла вестись и по-русски, и на родном языке художника — Епифаний хорошо знал по-гречески. Воспоминания и летописи сходятся в определении выдающегося ума и образованности грека, называя его философом. Не расходятся эти источники в оценке его художества. Для летописцев XIV века едва ли не все русские художники, работающие с Феофаном, — его ученики. Епифаний подчеркивает его исключительный дар в разных видах изобразительного искусства — в украшении книг, писании икон и стенописей. Феофан, по его словам, «книг изограф нарочитый и живописец изящный во иконописцах, иже многи различны, множае четверо десяточисленных (больше сорока. —
Не менее привлекала москвичей сама личность художника. Открытый, разговорчивый, будучи блестящим мастером-импровизатором, он любил работать при людях в умственных с ними беседах. Нё пользуясь образцами, на намять, он «знаменил» — набрасывал композиции, писал быстро, то подходя к изображению, то отходя от него, проверяя впечатление от живописи на расстоянии. Так он и работал «изобразуя писаше, ногами ж без покоя стояще, языком же беседуя с приходящими глаголаше, а умом и дальная и разумная обгадоваша, чувственныма очима разумную видеше доброту…». «Разумная доброта» — осмысленная красота его искусства поражала, как и его беседы. Феофан уже хорошо знал русский язык, и русским его собеседникам нельзя было не удивляться отточенности, изощренности его мысли: «ве мощно еже не почудитися разуму и притчам его и хитростному строению…»
Много ездивший, он легко сходился с людьми, но держался, судя по обмолвкам Елифания, с чувством большого достоинства, вызывал к себе почтительное отношение. Нелегко было, например, просить Феофана о какой-либо работе. Епифаний пишет, с каким внутренним напряжением он решился наконец «понудить» Феофана начертать для него на листе бумаги изображение Софийского собора. «Аз видя себе от него любима и ее оскорбляема и примесих к дерзости безстудство понудих его, рекий: «Прошу у твоего мудролюбия да шарми (красками. —
«По всему складу своего характера Рублев был долям противоположностью Феофана. Феофан живой, общительный, подвижный, был полон потребности воздействовать, убеждать, волновать. Рублев был сосредоточен, погружен в себя, немного робок, но настойчив в исканиях и в сердце своем хранил тот жар, который тем больше согревает, чем глубже он запрятан[10] Свидетель предзакатной вспышки Византии Феофан: вынужден был покинуть родину и чувствовал себя на чужбине немного отщепенцем… Рублев жил более цельной и здоровой жизнью, вместе со своим народом, вступившим на широкий путь исторической жизни» (М. В. Алпатов),
Да, Рублев был человеком иного, чем Феофан, склада, но главное, чему научился он у греческого мастера, — это огромная свобода в переживании традиции, живое, свое отношение к искусству, его «разумной доброте».
Феофан в России не только говорил на русском языке. Менялся на Москве и язык его творчества. Работа совместно с русскими мастерами обогащала взаимными влияниями. Фрески обеих расписанных московской дружиной Феофана церквей не сохранились. Но вряд ли московские стенописи были подобны потрясающим, неистово-темпераментным фрескам, созданным им в Новгороде.