– А вот Евфимий Силин, – продолжала плести, как Парка, долгую нить рассказа бабушка Марианна, – за которого в двадцать лет я замуж вышла. Пение церковное русское сильно для меня хорошо звучало. Бывало, девочкой ещё встану у храма и слушаю, и у деда своего, священника, была я любимая внучка. Все молитвы, службы, литургии наизусть знала, брату своему Егору Егоровичу завидовала, это когда были детьми, что его в красивый парчовый стихарь оденут и дадут прислуживать костыльным у архиерея. Правда, пошёл он в Чернышёвых – чиновником стал, учился он в гимназии хорошо, науки ему легко давались, на меня же вот счёт, письмо, да география, да длинные стихи, которые надо было заучивать, скуку только нагоняли. А сын его сначала в красноярской акцизной компании служил, правда, чинами не выдался, ленив больно, а сейчас вот делопроизводитель в епархиальном училище. Евфимий же, муж мой, твой родной дед, был сначала при отце своём священнике – псаломщиком, потом диаконом и лишь перед смертью получил в наследство отцовый приход, да так и не успел там послужить – лёгкие у них у всех слабые, так и у него…
В очертаниях вдруг быстрее поплывших облаков возникали и таяли парящие ястребы, а степная трава колыхалась от ветра, поднятого ещё копытами далёкой джунгарской конницы.
– В роду-то силинском, – повторяла старая Марианна, словно ящерка – то прячась от взгляда Юлии, то показываясь над сопкой вновь, – а все они светлые, сероглазые…
…так вот оно как – в каждом-то поколении, Евфимий рассказывал, рождался всегда один черноволосый, черноглазый ребёнок, умиравший во младенчестве, может, и точно проклятье остяцкий шаман наслал за дочку свою, а может, как раз от того первого черкаса, митрополитом привезённого, может, и в него, хохлы, они часто чёрные да кудрявые, а вообще-то, милая, в каждом русском роду есть иль один ногаец, а то и сагаец. – Марианна Егоровна, сказав в рифму, хитровато улыбалась, точно ей удалось раскрыть чей-то намеренный обман.
– А которые из сибирских казаков, так и вовсе каша-малаша, и наполеоновские французы даже среди них были, что в плен попали, и калмыки местные – мелких мурз потомки, а те казаки, что пришли в Сибирь с Дону, кого только в жёны там себе не брали, турчанок, знай, наворовали. Сибирь-матушка всех в русских переплавила, и много золотого народа оттого вышло, но и пустой породы немало, которая только дикость да грязь…
Бабушка иногда странно подпрыгивала на сопке, и тут же колыхалась возле её крохотных ног волнистая юбка.
– И фамилия-то нередкая: какой русский род ни копни, одного либо зятя, либо свёкра с фамилией оной найдёшь непременно. Да только силушкой-то своей управлять надо умом да сердцем… – Старушка-ящерка замирала, подняв голову к небу, где теперь неподвижно стояли редкие облака, казавшиеся Юлии размытыми отражениями древних менгиров.
– …Первая-то моя дочка Магда с чёрными кудрями прямо и родилась, да не прожила и месяца. Тогда-то я поклялась: коли родится мальчик, станет он священником, как все Силины и как мой дед Стефан Зверев, а лучше, думала, чтобы стал монахом. В монашестве самая сердцевина православной веры. Молитва монаха мир очищает, оттого я хожу да езжу по святым местам. Вторым родился твой отец, Юля. Имя ему дали по святому Филарету Милостивому. Думала я, монахом станет, в архиереи или даже в епископы шагнёт, ведь ещё и в честь знаменитого московского митрополита, который самому Пушкину стихами ответил… Э-э, всё стирается из памяти с годами, вот и моё имя звучное Марианна поистёрлось, как дорогое кашпо. Теперь у меня в доме такое служит лишь местом хранения булавок, ниток да напёрстков, и незаметно превратилась я в бабку Маримьяну! Но ты смотри, терпеть я не могу, когда меня так зовут!
Миниатюрная старушка опять возмущённо подпрыгивала на сопке, и тень её, тянущаяся по сухому ковылю, цепляясь за него и за острые камушки, шуршащие под ногами, становилась всё больше.
А два года назад то же случилось с младшей сестрой Юлии – черноглазой двухмесячной Наденькой. Младшие сёстры тогда плакали, оттого что у них отняли живую куклу, а брат Юлик, от рождения калека, пытаясь найти внезапно исчезнувшую мать, тревожно метался по дому, как маятник, равномерный ритм которого сбит внезапным ударом. Аритмия его шагов вдруг передалась сердцу Юлии – она вырвалась из дома и торопливо пошла к церкви, в которой отпевал младенца сам отец.
Золотистый купол качнулся перед её глазами, как лодка, но был удержан на месте невидимым канатом. Ветер пробежал по сухой листве, сметая её к ногам. Сердце стало стучать ровнее, и Юлии вдруг показалось, что когда-то всё это уже было: угаснувшая двухмесячная девочка, мечущийся по дому хромой брат, исчезнувшая мать… Она будто вспомнила, что точно так же стояла, глядя на золотой лист церковного купола, и почему-то боялась, что он вот-вот будет жёстоко сорван внезапной бурей, и красно-багровое начнёт неистовую бесовскую пляску, яростно вплетая её сумасшедший ритм в минорную желтизну осени.