Уроки с Бутиным иногда продолжались беседой. В его кабинете, заставленном китайской мебелью красного дерева, Крауса окутывало необъяснимое чувство защищенности, какого он не знал уже многие годы, а возможно, из-за ранней смерти матери и вечных тревог отца, не знал никогда. И сам хозяин, с интересом расспрашивающий его о родителях, о детстве, о Киевском университете, был не просто интересен и приятен ему как внимательный собеседник, не только, говоря прямо, воспринимался сознанием как источник очень неплохих денег, но, задевая какие-то глубинные образы, прячущиеся в душе от дневного света и торжествующие победу ночью, разрастался в его восприятии, превращаясь из обычного человека, пусть и очень умного, образованного и предприимчивого, в человека-пространство, вмещая в себя и полученный Краусом от судьбы жизненный угол. Раньше в кошмарных снах бесконечно повторялись пережитые им муки и унижения: арест, грубость жандармов, боль от кандалов, тычки, окрики, его падение в снег от удара конвойного, но последние ночи в Шанамове принесли освобождение от кошмаров прошлого. И сейчас он видел себя во сне всегда в этом красивом кабинете сидящим в кресле недалеко от письменного стола, за которым что-то писал Михаил Дмитриевич. В реальности Бутин чаще садился напротив в другое кресло, не пытаясь подчеркнуть, что он хозяин, а Краус только наемный учитель.
Когда урок заканчивался и материал был еще раз повторен – а миллионщик все схватывал с лету, очень быстро – они просто говорили. Сначала как малознакомые люди, еще не уверенные в том, стоит ли открыть другому двери в дом собственной души. Бутин охотно рассказывал о своей поездке в Америку и о новых проектах: он был одержим идеей технического усовершенства всех сфер сибирского производства. Краус уже кое-что знал и о его детстве, и даже о бутинском прапрадеде, найденном в списке служилых людей Сибири, и о нерчинском прадеде Тимофее Бутине, с окладом в семь гривен, а Бутин, в свою очередь, мог уже представить и Припять, и львовскую гимназию, учителей которой Каус всегда вспоминал с неприязнью, хотя и таил эти чувства в себе, и роковую встречу с Рудницким, и даже потерянную Ольгуню – о ней он упомянул мельком, но по особо внимательному взгляду интуитивного хозяина понял: Бутин о его несчастной любви, конечно, догадался. Но между ними еще не возник невидимый душевный канал: уже поселившись в бутинском пространстве, Краус был пока отделен от бутинских чувств обычной преградой отстраненности. Преграда пала и растаяла, как снежный городок, сразу и мгновенно, благодаря старому священнику отцу Андриану. Краус просто упомянул его, рассказывая о своей жизни в Шанамове. Упомянул – и вдохнул, ощутив острую тоску о маленьком священническом домишке и о милой доброй попадье. И этот вздох, вырвавшийся из его сердца, достиг сердца Бутина.
– Знаю его, он ведь моего отца крестил, – сказал он. – И недавно я был в Шанамове, предлагал старику поехать со мной в Нерчинск, он болен, отказался, куда, говорит, я без своей матушки. Ну и матушку заберем с собой. Так церковь-то и дом на кого оставим. Так и не поехал. У него там и дьячка нет. Попросил я побывать в Шанамове доктора Свида и дал денег ему на лекарства. Свид тоже из ваших же ссыльных. Еще не видел его, он в Нерчинске, не знаю, съездил ли…
Краус хотел сказать, что самый лучший здесь врач, конечно, Оглушко, вот его бы отправить к старикам, но тут же вспомнил: Полина Оглушко в четверг венчается с Романовским. На вопрос: виноват ли в предательстве дочери ее отец, у него не было ответа, но и относиться к нему по-прежнему он уже не мог. И потому сейчас очень обрадовался предложению Бутина временно перебраться в Нерчинск.
– Отъезд через неделю. Все мои дела в Иркутске сделаны. Теперь сюда месяца через три, не ранее. Квартира для вас там уже готова: в ней жил учитель музыки. Я и этому научился, теперь на скрипке могу сыграть, будущей жене в усладу. – Его узкие длинные смеющиеся глаза заполнили весь кабинет и, снова уменьшившись, вернулись под прямые темные брови. – Нерчинск моими стараниями стал красивее, чист, убран. И люди там неплохие. Меня уважают за отцовское к городу отношение… Вам, Викот Николаевич, понравится…
– Викот…
– Простите, я как-то исказил ваше имя.
– Случайно пропустив «н», Михаил Дмитриевич, вы назвали меня так, как всегда звал мой единственный друг Курт фон Ваген, повстанец, подданный Австрии… Сейчас он в Варшаве, дописывает научный труд о Пушкине.
– О Пушкине?
– Да. Это его бог. Курт… золотое сердце… а его только что бросила невеста, дочь врача Оглушко.
– Знаю Оглушко и Романовского через служившего у меня Сокольского. Романовский – красавец, гроза женского пола.
А Курт худой и носатый, похожий на цаплю…
Глава тринадцатая
В Нерчинск