Краус второй месяц квартировал у рантье Исаака Юсица на Морской; названием улица была обязана своему расположению: от нее начинался Заморский тракт, уходивший к Байкалу. В честь заключения договора между Россией и Китаем об установлении границы по Амуру на улице красовались Амурские триумфальные ворота с многообещающей надписью «Путь к великому океану». Другие комнаты в доме Юсиц сдавал ссыльному белорусскому дворянину Штейнману, брезгливому меланхолическому интеллигенту, вынужденному заниматься торговлей: в нарушение запрещения о перемещении ссыльных он, как большинство бывших повстанцев, беспрепятственно разъезжал по всей губернии. Третьим квартирантом был овдовевший старик Иван Селиванович Касаткин, коллежский асессор.
Утром в субботу к Краусу приплелся раздраженный Сокольский. Уйдя от Бутина, он устроился управляющим в контору купчихи Агапии Пантелеевой, и скупая работодательница в который раз задерживала выплаты жалованья.
– Хуже русской купчихи нет тигра! – по-польски негодовал Иосиф Казимирович: в скрежетанье его голоса, в сутулой, почти горбатой тщедушной фигуре сегодня было что-то жалкое. – Когда наконец нам разрешат отсюда уехать?! Жить под пятой России, распнувшей нашу польскую гордость, не-вы-но-си-мо! Вот вы, Краус, все-таки какой национальности? Насколько помню, по отцу вы немец или австриец, родились вы в Галиции, а по матери поляк, но кто вам ближе – предавшие Польшу немцы или мы, многострадальные поляки?
– Называйте меня польским немцем, если вам так угодно. А мой выбор, по-моему, ясен: кандальный путь в Сибирь обозначил его лучше всяких слов и клятв.
– Я, собственно, вот по какому вопросу к вам явился. – Сокольский впечатался в кресло. – Мы ведь с вами не столь давно имели честь быть приглашенными девицей Анной Зверевой отужинать у них в субботу.
– Ее фамилия – Зверева?
– Отец этой сибирской грации служит в канцелярии благородного Девичьего института, оттого хорошо знаком с Полиной Оглушко, а девица его дочь, по имени Анна, близкая приятельница Полины, оттого я о ней теперь неплохо осведомлен: несколько эмансипированная по характеру, но рукодельница, жениха пока на горизонте серьезного нет, хотя приданое имеется.
– Пан Сокольский, прошу вас не упоминать о Полине Оглушко при мне!
– Послушайте, друг мой, я понимаю вашу душевную боль за друга, но коварство женщин – одна из вечных тем литературы. Женщина – как… как Ангара. Можно ли доверять этой сибирской реке? Вчера была она тиха и приветлива, а завтра потопит баржу с товарами моей купчихи Пантелеевой, чему я буду, признаться, искренне рад! И, заметьте, как и Ангара, в одном месте пригодная для омовений, в другом – опасная, так и женщина: второму своему управляющему, шельме Бавлицкому, ему даже каторги, как мне и вам, не выпало на долю, сразу сослали счастливчика на поселение, так вот, ему она платит исправно и гораздо больше, чем мне. И за что – думаете? За то же, за что русская баба-царица возводила мужиков в графы! Про Пантелеиху, так ее зовут приказчики между собой, они же и говорят: ни одних штанов не пропустит. Но и благоволит потом. Видимо, и меня взяла на службу с дальним прицелом…
Краус глянул на него с сомнением.
– Но чтоб я, потомственный польский дворянин, ублажал врага, пусть и женского пола, никогда! Закурю?
– Курите. Я и сам иногда…
– И табак русский мерзкий.
– Я курю «Лаферм», очень приличные папиросы. – Краус достал жестяную коробку. – Угощайтесь.
– Понимаете, я люблю окутать себя дымом, как джин, – Сокольский закурил и сначала закашлялся, а после засмеялся. – И погрузиться в себя, точно уйти обратно в лампу из сказки арабов.
Краус тоже засмеялся: истощенного, согнувшегося в кресле, окутанного кудрявым дымом папиросы, Сокольского, легко было представить в образе мстительного джина.
– Так вы пойдете к Зверевым? Полины Оглушко сегодня там не будет…
Подумалось: такие тихие небольшие каменные дома, пережившие несколько поколений своих хозяев, подобны памятникам: вечность, зачем-то бросая на них свой взор, обращает в тени жильцов, сберегая застывшее время камня. Кто мы? Может быть, лишь камнерезы времени, жалкие рабы вечности, выбрасываемые за ненадобностью, едва очередной камень времени обточен… Сейчас бы Курт сказал: ты тоже поэт, Викот.
Одноэтажный пятиоконный дом с мезонином и высоким крыльцом тихо прятался от прохожих среди кустов и деревьев сада в самом конце Большой улицы, недалеко от речушки.