Потом проходила среда, или проходила пятница, и наступали все те четверги и воскресенья, все эти крикливые и истеричные субботы – только бы папа не услышал, как мы говорим о шаббате, у него бы сердце остановилось, когда Руфь надоедала маме Ивке и папе Мони, который никак не мог научиться прикрикивать на Руфь, а мама Ивка его все время в это тыкала носом и заставляла их играть с Руфью в цирк. Они пытались, но не знали, как это делается, к тому же не было и страшного одноглазого леопарда, и все заканчивалось слезами и обещаниями, что в один прекрасный день, когда она еще немного подрастет, они поведут ее в настоящий цирк. После этого Руфь переставала плакать, но появлялась новая проблема, потому что она не забывала их обещаний, как обычно такое забывают дети. Она их помнила, все до одного, собирала и распределяла, как в канцелярской регистрационной книге, и по обещаниям повести ее в цирк училась считать. Когда она научилась считать до двенадцати, Ивка расплакалась. Мони, сам не свой, ломал пальцы и пытался что-то сказать, но вдруг выяснилось, что больше нет такой лжи, в которую девочка могла бы поверить или которая не превращалась бы в еще одно обещание.
В конце концов не оставалось ничего другого, кроме как вести Руфь в прославленный «Империо».
А кто ее поведет? Они могли бы отправиться все вместе, но что будет, если их кто-то увидит? Вместо того чтобы пойти с ребенком на кукольный спектакль «Как маленький Арон перехитрил страшного волка», или в спортивный центр «Конкордия» посмотреть на гимнастику членов спортивного общества «Маккаби», или вместе с гостями из сараевской «Ла Беневоленции»[41]
поехать на целый день с экскурсией в замок Тракошчан, Соломон Танненбаум и жалкая дочь Зингера отправляются в цирк.Еще хуже, если ребенка в цирк поведет одна Ивка.
– Но, дорогая госпожа Диамантштайн, – передразнивала Ивка сестру доктора Леви, очень опасную и вездесущую старую деву, – разве не низко мы пали, разве завтра почтенные загребчане не начнут путать еврейских женщин с цыганскими от одного только, что увидят, как Зингерова дочка водит ребенка в цирк, может, чтобы научить чему-нибудь полезному, а может, чтобы продать циркачам. А потом, госпожа Диамантштайн, люди еще удивляются, когда господин Гитлер говорит, что всем нам грош цена. А какая нам может быть цена, ведь Ивка-то еврейка?
Мони смеялся, пока у него снова не заболел желчный пузырь, а Руфь от изумления таращила глаза, потому что в такую игру мама Ивка никогда не играла; еще чуть-чуть и она превратится в старую деву Леви и ведьму Диамантштайн, с уродливой красной бородавкой на кончике носа, растрепанную и крикливую, как будто сбежавшую из сказки про Белоснежку.
А может, Мони сводит Руфь в цирк?
Ну, об этом не может быть и речи. Он бы утратил даже ту малость уважения, которая осталась у него на Пражской и Пальмотичевой, но хуже всего даже не это, а то, что после такого начнут еще откровеннее насмехаться над папой Зингером.
– А только каков его зять, дорогая госпожа Диамантштайн, – потащил маленькую девочку в цирк! Сказал, что хочет показать ей номер с обезьянами. А папенька Танненбаум будет самой крупной среди них.
Так что не осталось ничего другого, кроме как спросить Амалию, не отведет ли Руфь в цирк она.
В субботу, предпоследний день гастролей «Империо» в Загребе, Ивка чуть позже четырех часов отвела девочку к Амалии. Та была уже готова, в старинном черном платье из тех, что надевали больше двадцати лет назад женщины в Перасте и Которе, когда отправлялись на воскресную мессу. Она получила его в подарок от матери Раде, вскоре после свадьбы, чтобы носить в особо торжественных случаях. Так как, по оценке Амалии, до похода в цирк таких особых случаев было только два: похороны Стиепана Радича и отъезд брата Ивана в Америку, от платья сильно пахло нафталином и было бы лучше его сегодня не надевать. Платье следовало где-нибудь хорошенько проветрить, например отнести в парк на площади Свачича в солнечный день, повесить куда-нибудь на ветку, чтобы несколько часов повисело, и только потом надевать. Но кто после такого дождется достаточно торжественного случая? Прежде чем он подвернется, в шкаф с платьем положат несколько шариков нафталина и все пойдет сначала, а Амалия так никогда его и не наденет. Короче говоря, раз пахнет, то пусть и пахнет, ведь пахнет не говном и не мочой, а просто нафталином. И еще тихими и одинокими старыми девами, и смертью.
Ивка, увидев ее в этом платье, даже отпрянула.
– Ох, душа моя, да оно вам идет, как Грете Гарбо! – быстро проговорила она.