Амалия знала, что Ивка лжет, как лжет всякий раз, когда оставляет у нее Руфь. Ивка считает, что Амалия ненормальная, что она не отличает безумия от жалости к рожденному ребенку, и поэтому старается сказать ей что-то приятное и забраться в самое сердце, чтобы та не сделала Руфи ничего плохого. Это длится уже годами, еще с тех времен, когда девочке нужно было менять пеленки, каждую среду и пятницу, а иногда и чаще, и хотя что-нибудь изменить тут было нельзя, Амалия не привыкала и с все той же глухой ненавистью терпела, когда
Ивка, беря ее за руку, шептала и пела ей в ухо:
Представление начиналось в пять, а пространство перед большим шатром уже было переполнено людьми. Амалия взяла девочку на руки, чтобы та не потерялась среди стольких штанин и чтобы ее, не дай Бог, никто не сбил с ног. Малышка не тяжелая, и она наслаждалась тем, что все, кто их не знает, – а такими были все вокруг – принимают их за мать и дочь. Им не кажется странным, что у Руфи волосы черные, как нагар в трубке, глаза большие и круглые, больше, чем у взрослой женщины, и полные красные губы, словно она какая-то турчанка, а Амалия – блондинка, со светлыми глазами и губами такими тонкими, как будто они созданы только для того, чтобы произносить
Руфи понравилось, как с такой высоты выглядят люди. Мужчины были лысыми, женщины растрепанными, а дети вопили из глубоких глубин:
– Не спускай меня, не спускай меня! – кричала она, пока они пробирались ко входу в цирк.
Неприятный запах платья Амалии терялся в запахах другого Загреба, того, который по субботам перед ужином не прогуливается по Илице и не ходит с детишками в матросских костюмчиках по улице Гундулича до Ботанического сада. От этого Загреба пахло чесноком и боснийской ракией-сливовицей, плохим табаком, гнилой картошкой, дымом горящего угля и тяжелым трудовым потом, которым, когда осенью опустятся туманы с Савы, будет ранними утрами вонять весь город, от Трешневки в сторону Боронгая, до предместий на востоке и первых сел, таких как Дубрава, Дуго Село и Сесвите, докуда простираются ежедневные маршруты загребского пролетариата. Среди таких запахов ее нафталин производил впечатление даже слишком господских духов так же, как и платье из Боки, среди всех серых и синих, траченных молью и слишком долгой жизнью одеяний, казалось нарядом, попавшим сюда из русской сказки про Василису Премудрую.
Но тут из-под купола шатра сверкнула сотня прожекторов, земля задрожала от звуков барабанов, в которые били пятеро огромных негров с обритыми головами; Руфи стало больно в глазах от такого света и в ушах от такого грохота, но она кричала с таким восторгом, что Амалия ладонью прикрыла ей рот:
– Помолчи, тигренок, – прикрикнула она, – не то нас выгонят!
Руфь, правда, не поняла, почему их выгонят, если кричит она, и не выгонят, если кричит тетя Амалия, но для обсуждения этого не было времени. После того как негры, не прекращая бить в огромные барабаны, два раза обошли арену, появился мужчина в смокинге, с галстуком-бабочкой и моноклем:
– Meine Damen und Herren, глубокоуважаемые жители прекраснейшего города Загреба! Для меня большая честь, от имени господина Максимилиана фон Вайзенгера, основателя, владельца и главного знатока цирка новой Европы, представить вам «Империо», первый и самый большой немецкий цирк! В «Империо» нет обмана и лжи, запрещены подтасовки, любой гипноз наказывается смертью. Наши дикие звери действительно дикие, и нашим львам мы зубы не вырвали. Нашим артистам на трапеции не нужны страховочные сетки. Германия не простила бы им такой трусости!
В следующий момент все прожекторы направили свет под купол шатра. Там, в облегающем костюме из рыбьей чешуи, на тонкой деревянной перекладине, стояла блондинка, которая вдруг под вздохи и вскрики публики рухнула в пропасть. Еще одно мгновение, и она разобьется о посыпанную опилками арену, но руки скрытого до этого темнотой мужчины успели схватить ее.
– Спаситель! – Амалия была в восторге.
А он уже оттолкнул девушку от себя, и она снова полетела, и еще раз могла упасть, если бы ее не схватил за лодыжки другой мужчина.