План побега, разработанный Козловым, был совсем простой, рассчитанный на неожиданность. Нужно только добиться, чтобы разрешили выносить парашу. Обычно выносят парашу двое. Полицейский идет шагах в шести-восьми позади арестованных.
Если неожиданно засыпать ему махоркой глаза и выхватить оружие, то можно застрелить часовых возле ворот и выскочить на улицу. А под горой, на улице Мясникова, должна ждать подвода. Подпольщики подготовили квартиры, где Иван Харитонович мог бы надежно спрятаться.
Среди полицаев нашелся человек, который согласился передать сигнал, чтоб подвода была на месте. Условились, что побег должен произойти примерно в двенадцать часов дня — когда обычно выносят параши.
На воле все было старательно разработано, предусмотрено. Но сигнала все не было.
А смерть тем временем приближалась. Ивана Харитоновича вызвали на очередной допрос, и после того, как он, сидя на электрическом стуле, ничего не сказал, ему показали приговор гестапо. Там стояли сто фамилий подпольщиков, присужденных к смертной казни.
Призрак смерти нагло щерил хищные зубы. Каждую минуту Иван Харитонович видел ее — стоило только закрыть глаза. А умирать так не хотелось!
Ему не везло. С кем он ни советовался в камере, никто не поддерживал его план побега: все считали его нереальным.
Получив очередную передачу, засунул в отверстие ручки кувшина такую записку:
«Милая М. Ф.! Дорогие друзья и товарищи! Я читал приговор гестапо. 23.XII.42 г. эта сотня людей еще жива!
Переживаем, видно, последние жуткие ночи. После рождества страшная машина начнет свою работу...
Более страшного, чем «ворон», ничего нет. В тысячу раз лучше получить пулю в спину при побеге, хотя шансов на удачу не очень много, чем ждать вызова... Боюсь немного одного, чтобы в случае неудачи не попасть этим зверям живым, раненым. Был бы счастлив, если бы уложили наповал. Не бойтесь этих строчек. Мужайтесь! Держитесь! Ваша вера в выполнение задуманного мною укрепит и уже укрепила мои духовные и физические силы. Может быть, сегодня вечером... и в крайнем случае — завтра утром.
Желаю вам всего наилучшего.
...В последний раз посылаю всей нашей семье горячий поцелуй. Всем товарищам и друзьям — горячий партизанский привет.
Пожелайте мне удачи, но без слез.
Не опоздать бы.
Остаюсь непримиримый, с глубокой верой в победу.
Иван Козлов».
Ни в тот вечер, ни утром на другой день его не пустили выносить парашу. Все последние дни он набивался на эту работу, но полицейские, видимо, догадывались о чем-то и не выпускали его из камеры.
А сердце рвалось на волю, оно не хотело смириться. Жизнь, такая могучая, красивая, заманчивая, влекла к себе. Набрав полную грудь воздуха, Козлов запел арию Ленского из оперы «Евгений Онегин». Пел во весь голос, в полную силу своих легких.
Тюрьма притихла. Раскаты могучего голоса разносились по ее коридорам, будили жизнь в замшелых каменных стенах. Голос звенел, трепетал.
Не раз Ивану Козлову приходилось выходить на освещенную яркими разноцветными огнями сцену. Скрытая в полумраке зрительного зала публика, затаив дыхание, слушала его. Громом обрушивались аплодисменты.
А здесь не было ни сцены, ни зала, ни ярких огней. Но никогда Иван Козлов не пел с таким вдохновением. Это был гимн жизни, гимн красоте, могучий порыв любви. Зачарованные слушатели — худые, бородатые — пылающими глазами смотрели на него.
Пел человек, осужденный на смерть, перед людьми, осужденными на смерть, пел о жизни. После арии Ленского он исполнил еще несколько арий, а затем начал петь боевые, революционные, советские песни. И только после этого охранники начали кричать:
— А ну, замолчи!
Тогда в соседней камере подхватил песню Костя Хмелевский. У него был слабее голос, но тоже красивый, приятный. Он начал с народных песен. И в 87-ю камеру застучали охранники.
— Замолчи!
Эстафету песни подхватила какая-то женщина, сидевшая в соседней камере. Сильным меццо-сопрано она бросила вызов охране, продолжая песню, которая оборвалась в восемьдесят седьмой камере. Охранникам пришлось долго колотить в двери, требуя прекратить пение, которое затихало в одном месте и с новой силой вспыхивало в другом. Люди умирали с песней. А в том, что смерть неизбежна, Иван Козлов теперь не сомневался.
27 декабря 1942 года он писал на свободу:
«Дорогие мои!
Вот уже третий день мне никак не удается упросить «попок» носить вонючие параши. Все эти три дня неудачные для меня, не везет мне окончательно, теряется вера и надежда. Мечтать становится все трудней и трудней. Приближается Новый год, это — страшная дата, от которой трясет, выворачивает всю мою душу. Каждый упущенный день оставляет в моем сердце тяжелый, смертельно ядовитый осадок.
Удастся ли сегодня упросить этих ненавистных, гнусных лакеев — немецких «шчырых беларусау»? На мое несчастье, все эти дни дежурят какие-то неумолимые кретины.