Все наши злоключения он объясняет… вредительством немецких шпионов. Невмешательство Сталина объясняет особой его… деликатностью (о такой добродетели Сталина я еще никогда не слышал даже от самых больших его поклонников), которая не позволяет ему вмешаться в дела МГБ.
Мягок, истеричен; десятилетнее пребывание в лагере оставило в нем ощущение забитости, приниженности. После освобождения был прописан где-то далеко от Москвы. Появлялся в Москве контрабандой, лечил своих старых пациентов.
Был арестован в Страстную Пятницу на улице, около почтамта, когда шел из церкви с куличом и сырной пасхой в портфеле.
Имел наивность рассчитывать, что все это недоразумение и что его снова выпустят. О лагере сказал с ужасом: «Опять лагерь? Бездумие. Кошмар». Почему-то любил стихи Симонова, с чувством цитировал:
Бедняга! Не суждено ему было увидеть ни воли, ни даже лагеря. Умер в тюрьме через месяц от инфаркта.
Когда увозили в тюремную больницу, просил за него молиться. Царствие Небесное рабу Божиему Сергию!
Далее молодежь. Чернявый живой парнишка — восемнадцатилетний студент-первокурсник Виктор Красин (да, да, тот самый Красин). Его историю я уже рассказал выше. Один из «индусских философов». Парень с живым умом, с жадным интересом ко всему, неуравновешенный, грубоватый, матерщинник, восприимчивый. Этот сразу прилип ко мне. Я стал в привычное положение учителя к ученику. Он ведь был вчерашний десятиклассник. Уходя выслушивать решение, сказал: «Перекрестите меня». Я перекрестил его и расстался с ним надолго, на девятнадцать лет, после чего наши пути скрестились вновь…
Другой парень — Бобков Лев. Тоже колоритная фигура. Его отец — инженер, ярый антисоветчик. У него собирались друзья, старые интеллигенты. В один прекрасный день арестовали всю компанию, обвинив их в том, что они составляли «антисоветскую террористическую организацию».
Вместе с ними, неизвестно почему, арестовали и шестнадцатилетнего сына Левку. Было это в 1945 году.
Разумеется, ничего, кроме выпивок и безобидной болтовни, не было. После годового заключения всем дали различные сроки заключения. Леве дали три года и подвели его под послевоенную амнистию.
Выйдя из тюрьмы, узнал, что его мать, врач, отравилась. Работал где-то на строительстве снабженцем. Энергичный, болтливый, матерщинник. Получил восемь лет Бог знает за что. После освобождения, как я слышал, был журналистом.
В углу спал какой-то мрачный тип дегенеративного вида, почему-то задержанный на вокзале.
Люди приходили и уходили. Потом в камере было еще четверо, тоже характерных типов.
Фридрих Эдуардович Кример — старец с седой окладистой бородой, который до революции был крупным банковским работником. Примыкал к социал-демократическим кругам и очень много лет дружил с Горьким. В 1917 году он входил вместе с ним в социал-демократическую группу «Новая Жизнь», выступавшую против октябрьской революции.
В советское время занимал ответственные хозяйственные посты. Последнее время почему-то работал ученым секретарем в отделе учебных заведений Министерства рыбной промышленности.
Припомнили грехи юности, арестовали. Впоследствии дали пять лет. Вряд ли вышел живым из лагеря.
Далее, сын известного троцкиста Преображенского, погибшего в застенках НКВД еще в 1937 году безобидный чернявый паренек, совершенно не помнивший отца, так как папаша был в разводе с женой и Юра Преображенский рос при матери.
Один старый коммунист, сражавшийся еще в гражданскую войну. Бог знает, чем не угодивший.
И некий Сергей — явный и патентованный стукач, засланный в нашу камеру. Этот заводил провокационные разговоры. Внимательно вслушивался во все, что мы говорили. Выдавал себя за троцкиста.
Какое чувство пробуждалось, когда рассматривал я их всех?
Во-первых, изумление. Почему именно они? Любого из них можно было выпустить и заменить любым прохожим с улицы, ничего бы от; этого не изменилось. Самые обыкновенные советские люди.
Во-вторых, разочарование. Как, только и всего? Неужели, действительно, нет никаких живых сил в стране, которые противостоят режиму?
В-третьих, поражала глупость следователей. Ко всем совершенно одинаковый подход, совершенно одинаковые слова, совершенно одинаковые методы. Но это-то и страшно. С людьми можно говорить, можно ругаться, можно спорить, можно на что-то надеяться. С машиной говорить бессмысленно. Вы в руках какой-то нечеловеческой силы, вы обречены.
Я никогда не любил государства во всех его формах. Если я не анархист, так только потому, что все известные мне анархические доктрины, от Бакунина до современных анархистов-террористов, — безнадежно нелепы.
И что самое худшее, на место государства ставят нечто еще в миллион раз худшее: разбой и произвол.
Но советское государство, в его сталинской редакции, — это, пожалуй, наихудший вид государства.