— Ловко это у тебя выходит! Значит, только и свету, что в твоём дружке? Самим камень себе на шею повесить?
— Это уже вам решать. Выбор небогатый: этот камень или кеватский ошейник.
— Одного другого не слаще.
— Может быть. Только с Охотником ещё можно бороться, а вот с Кеватом…
— Да как знать!
— Асаг!
Он поднял голову.
— Война с Кеватом будет всё равно. Если Охотник… мы хотя бы сможем сопротивляться. Если нет — никакой надежды!
— Да, — сказал он угрюмо, — лихую ты мне загадку загадал. Это ж мне голову в заклад ставить… да уж кабы только свою, — покачал головой и побрёл к выходу.
— Асаг!
— Ну что ещё?
— Когда начнётся, я должен быть с Огилом.
— На две стороны, что ли?
— Нет. Не умею. Просто там я сумею больше.
— Оно так, — согласился он, — да ты и мне нужен.
— Там я буду нужней. Не торопи меня, ладно? Я правда ещё не выбрал.
— А ты разумеешь, что с тобой будет, коль ты его выберешь?
— Конечно.
— Так на что оно тебе?
— Я не терплю вранья, Асаг. Если не веришь в то, что делаешь… зачем жить?
— Экой ты… непонятный, — как-то участливо сказал Асаг. — Ладно, долю свою ты сам выбрал. Держать не стану, а одно знай: больше года мне тебя не оберечь.
— Да мне столько не прожить!
— Как знать, — сказал он задумчиво. — Как знать.
3. ВРЕМЯ ПОБЕДЫ
Я всё-таки дожил до весны. Приползла долгожданная ночь, принесла передышку. Странно, но я невредим. Сижу у костра в чёрном зеве надвратной башни, а на каменных плитах вповалку спит остаток моих людей. Девятнадцать из полусотни. Ещё на один бой.
Я устал. Вялые бессильные мысли и вялое бессильное тело. Хорошо бы закрыть глаза, не видеть, не слышать… уснуть.
Не смогу. Зарево лезет сквозь чёрные прутья решётки, в чёрном небе кровавые пальцы хромовых шпилей. Страшный сон. И из черно-багрового ужаса снова рвётся отчаянный вопль, и его уже заглушило рычанье толпы.
Лучше бы снова бой. Пока дерёшься, все просто. Нет ни прошлого, ни будущего — только тени в окнах соседних домов, только тяжесть ружья и толчок отдачи. Кровь на снегу и щёлканье пуль, стоны раненых, вопли уцелевших и твой собственных рвущий горло крик.
А в промежутках — усталость, как наркоз. Делаешь то, что должен делать, словно не ты сейчас убивал людей — убивал и будешь опять убивать. Словно все это не со мной.
Со мной. Отходит наркоз, и память, полная боли, прокручивает сначала проклятый день. Опять меня тащит в тугом потоке толпы, я скован, я стиснут, я ничего не могу. Я растворён в ней, я — часть толпы, всем многотысячном телом я чувствую, как она уплотняется, налетев на преграду, завихряется, разбивается на рукава, снова смыкается, и тошнота подступает к горлу, когда я чувствую
И вдруг стена. Мы стоим. Улица перекрыта. Впереди четырехугольником сбился конный отряд. И детское удивление: как ярки для этого мрачного дня султаны на шлемах и голубые плащи когеров. Уверены лица солдат, кони топают, звякают сбруей…
И — взрыв. Хриплый, в тысячу глоток, вой, мощное, тугое движение, запрокинутые, изуродованные злобой лица. Надо мною конская морда, пальцы впились в узду, острый свист у самого уха и движение воздуха на лице. Рядом крик, тело валится под ноги, пальцы поднимаются выше, конь храпит и тянет меня…
И — тишина. Кони без всадников мечутся среди трупов; я гляжу вслед потерявшей меня толпе, и на моих руках ещё тёплая, липкая кровь.
Все тянется день, и его безумие сильней меня, оно втягивает меня в людские потоки, мчит мимо смерти и сквозь смерть. Вот я в толпе у ворот тюрьмы. Бледные лица солдат, нацеленные на нас ружья, высокий человек кричит, обернувшись к толпе, и в голосе его нетерпенье и радость:
— Там наши братья! Свободу мученикам!
А потом, когда после первого залпа толпа волочит меня назад, я спотыкаюсь о труп и вижу на его не тронутом смертью лице ту же нетерпеливую радость.
И снова эти ворота — они распахнуты настежь, и оттуда выносят или выводят под руки тех, что совсем недавно были людьми. И я узнаю среди них человека, к которому меня водила Суил.
И снова свист пуль, удары, трупы, кровь, горький привкус гари во рту, и многотысячный, леденящий, корёжащий душу вой.
Я устал. Оборвалась та пуповина, что на день связала меня с толпой, и остались лишь ужас и отвращение, брезгливая ненависть к ним и к себе.
Только к себе — их я могу оправдать. Я знаю их жизнь — знаю, но сам я не прожил десятилетий тех унижений и мук, бед и лишений, бесправия и позора, которые составляли их жизнь. И я никак не могу объяснить тот миг, когда вдруг вырвался из толпы и крикнул в безумные, ощеренные лица:
— К Ирагским воротам, братья! Не выпустим кеватцев из города!
…Что-то вдруг толкнуло меня. Ни звука, ни шороха — но там, в темноте, кто-то есть. Я медленно поднял ружьё…
— Эй, не стреляй! Свои! Учитель, ты тут?