Как могла компания, думал я, оказаться столь грозной силой, чтобы предвидеть решение, принятое мною накануне, и наказать меня сегодня с помощью письма, написанного неделю назад? Это невозможно, стало быть, налицо либо ошибка, либо совпадение. Совпадение чего? С одной стороны, у меня теперь имеется новое решение. С другой? Возможно ли, чтобы, в силу простой случайности, они развязали против меня войну как раз тогда, когда я, в потаенных своих мыслях, задумал то же самое?
Я завершил свои дела в Европе, перелетел из Лондона в Нью-Йорк и прямо из Айдлвайльда отправился в фирму, где все вроде бы пребывало на своих местах, пока я не достиг своего кабинета. Моей секретарши там не было, равно как и ее стола. В приемной вообще ничего не оставалось из мебели, не было даже телефона. Не тронули один только ковер.
– Где миссис Людвиг? – спросил я у дьявольски привлекательной девушки из Брин-Мор, помогавшей Байрону Чатсуорту, этому хмырю с обвислыми свинячьими брылами, и ненавидевшей меня, потому что как-то раз я в открытую сказал ей, что она самая красивая женщина из всех, которых мне доводилось видеть, но ей никогда не найти счастья, пока она не перестанет пить кофе. Она была оскорблена, потому что решила, будто я говорю, что только женщинам не следует пить кофе. Кофе не следует пить никому. Он в равной мере делает оба пола отталкивающими.
– Перешла в администрацию, – сказала та.
Возмущенной походкой я поспешил в администрацию, где и обнаружил миссис Людвиг: она помыкала там секретаршами помоложе и очки ее при этом свешивались с синего шнура, совершенно не подходившего к ее свитеру.
– Почему это вы здесь? – спросил я тоном мужа, обнаружившего свою жену в объятиях другого.
– Меня перевели, – ответила она. – Я думала, вы в курсе.
Это было ложью.
– И кто же вас перевел?
– Мистер Пайнхэнд.
– С мистером Пайнхэндом мы разберемся.
Но я уже знал, что дело проиграно. Для разумного человеческого существа (или даже для неразумного человеческого существа) не существует ни единого способа, чтобы сражаться с бюрократией. Даже когда страну бюрократов завоевывают, они процветают, без усилий внедряясь в новый мирный организм. Бюрократы просто непобедимы. Тем не менее я схватил Дики Пайнхэнда за горло и припер его к панельной стене в его кабинете. Красный от гнева, я тряс его свиную тушу, меж тем как звуки изливались у меня из глотки, как у профессионального чревовещателя.
– Ты без спроса перевел миссис Людвиг! – вопил я. – Я здесь с восемнадцатого года, а ты только с пятьдесят первого, грязный зоофил!
– Это было решено комитетом, – донесся до меня его предсмертный хрип. – Обратитесь к мистеру Эдгару, если недовольны!
Он прекрасно знал, что это невозможно. Юджин Б. Эдгар был таким древним, что больше ни с кем, кроме своих сногсшибательных «нянечек», не разговаривал. По существу, лишь очень немногие люди могли сказать, жив ли он или умер. Какая же трагедия для человека, когда-то знавшего едва ли не все на свете, – дойти до того, чтобы все позабыть! Но он обладал собственностью. Он обладал столь многим, что, хоть он и не мог ходить, отказывался говорить и почти ничего не слышал, с ним по-прежнему обращались как с принцем – даже те, кто его ненавидел. Другие человеческие существа (сто или двести), рожденные в том же году и все еще не умершие, кутались в шали, выглядывая из них, как хомячки. Люди проходили мимо них, как если бы они были трухлявыми гнилушками. Но мистер Эдгар, привлекательный физически в той же мере, что июньский одуванчик в середине октября, привлекал к себе больше внимания, чем смогла бы привлечь выпускница Брин-Мор, явись она на работу в декольтированном платье и с тиарою на голове.
В замену миссис Людвиг, сказали мне, пока еще никого не наняли. Наймут, как только представится такая возможность. В переводе на человеческий язык это означало, что секретарши у меня не будет, как бы долго я в фирме ни оставался.
Кроме того, комитет наложил запрет на мои траты во время поездок. Мне объяснили, что, хотя это и отражает общее изменение в политике фирмы, запрет коснулся пока лишь меня одного. В общем, по ряду признаков можно было почувствовать, что звезда моя клонится к закату.
Я отправился домой и там, бессильный и одинокий, проспал целых три дня.
Когда я проснулся, то не был уже ни беспомощным, ни одиноким. Я прекрасно отдохнул, и ко мне вернулась надежда. Стоял июнь, близилась к вечеру пятница, и это был один из тех нью-йоркских вечеров, когда воздух сладостен, а жизнь мягка. На закате все стекла обратились в золото. Бриз был нежен, как в сновидении, а когда ветер крепчал, был он теплым и ободряющим.
Я знал, что останусь теперь на ногах всю ночь и что мне предстоит наблюдать за тем, как вместе с ветром рассвета будут взмывать в воздух птицы, и проследить за всеми переменами в небе, увидеть ту размытую синеву, какая бывает в нем только в пять утра.