Однако же он сказал мне о докторе, подставке и лилейной — выходит, знал. Стало быть, знал и то, что я убегу, что я не вернусь к нему, — как же мог он требовать моего возвращения, домогаться, чтобы я ему это пообещал? Неужели, несмотря ни на что, он действительно на это рассчитывал? Откуда бралась его убежденность?
Пойду, решил я. Это будет последний шаг. А потом убегу, и тем самым мое бегство станет чем-то гораздо большим — вызовом, брошенным всему Зданию, ведь я мог действовать скрытно, коварством и ложью, как оно, а буду вести себя так. как если бы меня озарял свет милосердия, добросердечия и всечеловеческой благодати.
Я повернул назад, прошел рядом с застывшим часовым, и по ступеням, а потом коридорами, вернулся в лифт. Он был пуст. Маленькая комнатка окружила меня красным плюшевым полумраком, я нажал кнопку, послышалось далекое, еле различимое пение электромоторов, защелкали реле уходящих вниз этажей, я поплыл в Здание, сквозь кирпичные и известковые разрезы его незыблемых стен.
И коридор, знакомый, белый, в бликах отливающих лаком дверей, вел меня длинной дорогой, мимо одиночных офицеров с папками и без папок, седоватых, узкогрудых и плечистых, а последний, попавшийся мне навстречу за несколько шагов до ванной, был добродушен, толст и посапывал, с явным трудом волоча целую охапку бумаг…
Я закрыл за собой внешнюю дверь. Первая комнатка была пуста, но ее заполнял регулярный металлический звук, чрезвычайно упорный и отчетливый, словно усиленный тишиной. Эго капала из крана вода.
Я нажал на дверную ручку, вздохнул, заикнулся и онемел.
Он лежал в ванне, полной воды, голый. Как кабан с перерезанным горлом. Мокрые волосы превратились в сплошную блестящую скорлупу, на виске беловатую из-за седины, — потому что голова у него была свернута набок, в сторону кафельных плиток, и лицо погружено в воду; а стиснутая, скорчившаяся рука еще держала бритву. Кровь ушла из ужасной раны в воду и смешалась с ней — но не целиком; вглубь еще уходили более темные изгибы и струйки.
Я закрыл дверь на задвижку, чтобы быть с ним один на один, и подошел к ванне, но даже тогда не увидел его лица, так резко он его отвернул в последнюю минуту, словно испугавшись бритвы, не желая ее видеть — или пытаясь скрыться от меня, когда я его найду.
Я понял: он должен был это сделать. Что бы он ни говорил, как бы ни клялся — я бы ему не поверил. Только так он мог показать мне, что ничего от меня не хочет, не требует, что ничем не грозил мне и не лгал; только перестав быть, он доказывал, что это именно так, — и это все, что он мог для меня сделать.
Я огляделся. Одежда лежала под раковиной умывальника, аккуратно сложенная, подальше от ванны, как будто он не хотел, чтобы ее запачкала кровь. Если бы он оставил какой-нибудь знак, какую-нибудь записку, послание, последнюю волю, предостережение, наказ — я снова был бы настороже. Он знал об этом и оставил лишь это нагое тело, словно наготой своей смерти хотел меня убедить, что я не отовсюду окружен изменой, — есть что-то окончательное, бесповоротное, обладающее таким значением, которого уже ничем не изменишь.
Убив себя так — для меня — он и себя спас.
Я осторожно наклонился над ванной. Почему в последнюю минуту он отвернулся? Толстые капли собирались на кончике крана и ударяли в поверхность все более красной воды, расходясь по ней кругами, — нестерпимый, оглушительный звук. Мне была необходима уверенность. Я взял его за холодные плечи. Он перевернулся весь, точно был из дерева, вынырнуло лицо, по которому, как слезы, стекала вода, она заполняла глаза, дрожала на заросших щеках. Мне нужна была уверенность. Бритва? Я не мог ее вытащить из ледяных пальцев. Почему она в них так застряла? Разве не должны были пальцы расслабиться вместе с последним ударом сердца? Почему он не выпускал бритву, хотя я выламывал ее силой? Почему в глазах у него фальшивые слезы? Почему он не лежит как попало, а покоится так обстоятельно, монументально? Почему скрыл лицо?! Почему в водопроводных трубах грянуло пенье, и верезжанье, и рев?! Почему??!!
— Отдай, провокатор, бритву!!! — завизжал я. — Предатель!! Мерзавец!! Отдай бритву!!!
ПРИЛОЖЕНИЕ