Двери. Лифт. Коридор. Снова двери. Я вошел в кабину. Как приятно плыла она вниз, как приятно, когда старые друзья начинают друг друга допытывать… Дышалось мне глубоко. Несмотря ни на что — облегчение. Спокойствие. Никаких заговоров.
«Мерзавец, да, Мерзавец!» — мысленно проговорил я. Вслух почему-то не мог.
Я вышел, в который уж раз, из кабины. Этаж? Все равно какой. Я шел напрямик. Двери. Я нажал на дверную ручку.
Светло-красная комната с белыми пилястрами, большие картины на стенах, на них — плоские, по-рембрандтовски тонувшие в коричневой мути фигуры в тюле и кружевах. Под самой большой, оправленной в черную раму, сидела красивая девушка, самое большее шестнадцати лет, — и боялась. Я ждал, что она скажет, но она молчала. Страх не портил ее. Светлое личико, золотая челка на лбу, хмурые, фиалковые глаза недоверчивого ребенка, пухлые, красные губы, платьишко пансионерки с короткими, застиранными рукавами; сквозь материю прорезывались твердые соски. Строптивыми и твердыми были и ее стройные ножки с розовыми пятками, босые, потому что при моем появлении туфельки с нее соскользнули и валялись теперь под креслом, но хуже всего была беспомощность белых ладошек. «Красивая, — подумал я, — и какая белая… белая… — кто говорил „белая“? А! как лилия… лилейная… лилейная белизна…» Ее предсказал шпион. Он напророчил мне доктора, сервиз и лилейную чистоту…
Она смотрела на меня фиалковыми глазами, не шевелясь, нагота ее шеи под черной рамой картины была как — я искал сравнения — как пенье в ночи. Уйдет… Я сделал к ней шаг, медленно-мерзкий, погружаясь зрачками в ее глаза, неподвижность ее тела отзывалась тревогой, ласкавшей мне душу, острая грудь под платьицем отсчитывала, вслед за колотившимся сердцем, секунды. Ни слова, ни жеста, ничего — только: Мерзавец.
Еще шаг — и я задел ее колени своими; она сидела, откинув голову назад, пышные золотые волосы были ее последним, тщетным убежищем. Я склонился над ней. Ее губы еле заметно дрогнули, но она даже руку поднять не смогла. «Я должен ее обесчестить, — подумал я, — ведь этого она ожидает, впрочем, разве могу я поступить иначе в моем положении? Но, может быть, это не невинная девушка, которую надлежит обесчестить, а что-то вроде вконец замусоленной плахи, на которой я, признавшись, окончательно сложу голову? Иначе откуда ей было взяться в Здании?»
«Но, — сказал я себе, продолжая сверху глядеть меж ее золотых ресниц, — я ведь тоже попал сюда невинным, значит, могла и она?» Но я заметил, что уже начинаю рассуждать о подходящем образе действий, выкручиваться, оправдываться, а это, конечно, была плохая стратегия, пустая трата и распыление сил. «Давай же… — сказал я себе, — без рассуждений, без зазрения совести! Вот он, случай — надо бесчестить!!!»
В таком общем виде решение далось мне легко, но как приняться за дело? Напрашивался, разумеется, поцелуй, тем более что между нашими губами не поместилась бы и вытянутая ладонь — наши дыхания смешивались. Но поцелуй как вступление, как прелюдия к обесчещиванию мне почему-то претил. В поцелуе, даже внезапном, злодейском, взятом силой, есть что-то — как бы это сказать — утонченное, изысканное, правильное, уместное — о! нашел: поцелуй — это украшение, декорация, аллегория и намек, а я не хотел никакого актерства; я хотел ошпариться, быстро и мерзко растоптать лилейную чистоту, ведь обесчестить по-настоящему — значит с ангелом поступить как с коровой.
Итак, от поцелуя я отказался, и поза, которую я принял — это вбирание в себя ее невинного, девичьего дыхания, — уже отдавала фальшью. «Я схвачу ее и подниму на руках!» — сказал я себе, отстраняясь назад и слегка выпрямляясь, но возникшая тем самым дистанция, столь плачевно схожая с нерешительным отступлением, несколько сбила меня с толку. Да и куда бы я ее бросил?! Кроме кресел, в моем распоряжении был только пол, а тащить на себе лилейную чистоту для того лишь, чтобы опять швырнуть ее в кресло, не имело ни малейшего смысла, между тем как обесчещиванье должно иметь смысл, и не какой-нибудь, а самый черный, самый злокозненный!
«Тогда я схвачу ее бесстыдно и грубо!» — решил я. Но стоя это никак бы не получилось — кресло было уж очень низкое, — и я опустился на колено. Ошибка! Это была поза покорности, рыцарского служения, ожидания, что тебя перепояшут шарфом, снятым снежными пальчиками с лилейных плеч. Невозможно бесчестить на коленях, но другого выхода не было, положение с каждой секундой становилось все хуже; она еще тут расплачется, черт подери! — прошил меня страх, уже и губы изогнула, сейчас заревет, и вместо лилейной будет сопливый ребенок! Ну, быстро, пока есть еще время!!
Значит, под юбку?! Но если рука с непривычки меня подведет, если касание окажется не позорящим, а всего лишь щекочущим, — что тогда?! Конечно, она захихикает, чего доброго, засучит ногами от смеха — не от девичества; и если я даже наброшусь, схвачу и сомну, не будет уже и следа лилейности, только сплошная щекотность!! Вместо обесчещивания — щекотка? Щекотушки? У-тю-тю-тю?! О Господи!!