Вот уж как два года тому назад Соня получила заветный диплом и метила в аспирантуру. Но тут жизнь в стране повернулась настолько круто, что бабушке с дедом содержать Соню «за так» и в действительности стало накладно. Общество старых большевиков приказало долго жить, кафедру у деда отобрали и упразднили. Никому более не нужен стал научный коммунизм. Из средств к существованию реальную величину представляла только пенсия, которую деду выплачивало переименованное КГБ. Кадик свои заработки категорически отказался отдавать в семью, да и они были теперь смешны. Много разглагольствующий, но мало что способный делать сам, дядя Кадик не смог пролезть ни в одну стоящую кормушку, а так и остался всего лишь старшим преподавателем, финансирование его темы при современной инфляции представляло собой мизер. А в серьезный раздел нефтяного наследства кто бы его допустил? И Соне пришлось аспирантуру через год оставить, зарабатывать самой. В филиал журнала «Лайф» она устроилась по протекции Раечки Полянской, хотя та и была до сих пор в скрытой обиде из-за Додика, но Соню не винила. Чувствовала, что то дело с отказом обстряпалось нечистым образом. О самом Додике раз и навсегда Соня постановила не думать, а если потребуется, то и отгонять мысли напряжением воли. Иначе Соне бы пришлось только утопиться. Рана, ей нанесенная, закрыться и срастись краями не могла, потому о ней возможно было лишь позабыть и делать вид, что никакой такой гложущей, порой и мучительной боли не существует вообще. И Соня иногда представляла, что Додик не уехал далеко от нее, а просто умер. Как когда-то она отрезала и Гришу Крыленко, который для нее тоже фактически вмиг перестал существовать.
Заработки ее в журнале, если говорить о начале новых времен, казались достаточными для сытого существования. Если бы, конечно, Соня существовала на эти заработки одна. Но деньги она честно относила в общий котел, сдавала все до рубля бабушке, впрочем, без сожаления. Ей даже было и приятно, что настал, наконец, ее черед погасить тот долг, о котором у Гингольдов ей твердили с утра до вечера. А Соня никак не желала прослыть неблагодарной. Деньги, ею заработанные, мгновенно расползались, как беглые тараканы, и в доме тягучей волной накатывали регулярные скандалы. Никто из всех его коренных обитателей не желал поступаться собственным образом жизни в угоду соседу. Дед требовал для себя того же питания, что и всегда, костюма у постоянного портного, денег на такси, раз уж отобрали государственную машину, и прочее, прочее. Ему было абсолютно все равно, где бабушка возьмет на это средства, потому как его пенсии уже не хватало ни на что. Значит, пусть именно в его пользу идут Сонины деньги. И уж чего говорить, что дядя Кадик был с этим распределением средств категорически не согласен. Личные свои плоды многолетнего вымогательства, лежавшие на сберкнижке, Кадик хоть и обратил по совету отца в наличные деньги и закрыл счет, однако инфляция очень быстро приговорила всю сумму к уничтожению. Потому как избалованный дядя ни за что тоже не желал отказываться от привычных удовольствий. А тут и рестораны стали ему не по карману, и машина его быстро устаревала и не выдерживала никакого сравнения с иномарками нуворишей, и одежда теряла класс. В общем, весь его светский облик нуждался в ежедневной и весьма существенной денежной подпитке. А взять было негде. Дед не давал более ничего, а у самого Кадика вдруг засвистел ветер в кармане. Опять оставалась только Соня. И Кадик приступал к бабушке, вымучивал из нее Сонины взносы доллар за долларом, а та ругалась и не давала, потому что все еще боялась мужа, а Кадика по-своему жалела. И от этой жалости, происходящей более от того, что сын ее не мог отныне ничем похвастать, сердилась она особенно яро и беспомощно. Надо ли объяснять, что Сониных нужд никто из Гингольдов не видел отныне даже в телескоп.