Но и ее пятьсот долларов проблему не решали и решить не могли. И Кадик разработал иной вариант. Стал уговаривать дедушку Годю распродать все имущество и уехать прочь из «этой свихнувшейся страны». А деда било в корчах при одной мысли о том, чтобы оставить родимый кабинет и накопленные сокровища и на старости лет немощным скитальцем просить приюта у черта на куличках. И он решительно пресек малейшие разговоры о возможной эмиграции. Хотя Вейцы и Берлины в полном составе уже отъехали по израильской визе через Вену в далекую Калифорнию. Оставались одни Азбели, но эти только дальше богатели, протиснулись в новые нефтяные магнаты и даже посматривали косо на вчерашних друзей, а в последнее время и гнушались встреч. Полянские же, хоть и не эмигрировали, но после открытия границ Юзя вместе со своим оркестром носился по миру, гастролировал, пожинал лавры, жена сопровождала его повсюду, и в Москву Полянские заглядывали редко. А тут бабка втайне от дедушки Годи списалась с родственниками в Америке, и Хацкелевичи, на удивление, любезно ей ответили, что рады будут видеть и помогут, чем смогут. Однако то письмо и обещание в нем лежали без всякой пользы, потому что старший Гингольд не желал о них и слышать.
Кадик рвал и метал и однажды, доведенный до исступления в уме денежным голоданием, закатил отцу скандал. Обозвал его старым маразматиком, от которого более нет никакой пользы, и потребовал раздела имущества. С теми далеко идущими намерениями, чтобы продать свою часть и уехать хотя бы и в одиночку. Дед единожды на глазах у Сони вышел из себя и из кабинета, наорал на сына распоследними словами, что называется, загнал под лавку, пообещал вовсе выставить вон (слава богу, связи в комитете у него еще сохранились), а все имущество отписать на внучку. А ночью у дедушки случился обширный инфаркт. Его увезли по «скорой» в ведомственный госпиталь, но не откачали, и дед Годя скончался там на руках у врачей через два часа.
И тут началась свистопляска. Дядя Кадик даже ради приличия не стал ждать и похорон, на другой же день призвал оценщиков для отцовых реликвий. И быстренько побежал в израильское представительство клянчить визу для себя и для матери. Документы у него любезно приняли (все же чистокровный еврей), даже умилились его знанию языка – недаром бабушка заставляла учить – и сказали ожидать разрешения.
А Кадик тем временем развил бурную бестолковую деятельность. Мать теперь была целиком на его стороне – больше все равно другой не имелось, и, поплакав по мужу, принялась помогать в хлопотах. И вскоре все приготовления к отъезду привычно прибрала к своим рукам. Да сын и не сопротивлялся, напротив, за столько лет он уже не мог и представить, как это делать что-то самому. Маме своей он вполне искренне желал долгих-предолгих лет подле него, иногда с ужасом думая, как это он однажды останется один. И называл свой страх любовью. Впрочем, это было, наверное, самое сильное его чувство в жизни, если не единственное.
Уже и покупатель на квартиру был найден из своих, те же Азбели порекомендовали, впрочем не без выгоды для себя. Но лучше уж потерять в малом, чем остаться и без жилплощади, и без головы, теперь это запросто. Часть дедовых богатств продали на месте, часть решено было везти с собой, в Америке за них дали бы дороже. Теперь и Мирочка, старшая дочка Полянских, чей муж служил с недавних пор в администрации московской мэрии, помогала с разрешением на вывоз их как предметов, не имеющих исторической ценности.
И в суматохе этих безумных забот совершенно забыли о Соне. И хватились чуть ли не в последний момент. Соня же и не думала переживать, спокойно смотрела на устроенный Кадиком вертеп, полагая, что после благополучно уедет к папе и маме в Одессу, и тихо радовалась этому будущему празднику. Но не тут-то было.
Бабка внезапно опомнилась, встрепенулась: что же ей теперь делать с Соней? Первым ее побуждением было последовательное намерение взять Соню с собой, время еще позволяло в срочном порядке дооформить на внучку бумаги. Пусть едет тоже, все равно собирались в Вене отказаться от израильского гостеприимства, а далее следовать к родственникам в Америку. А Соня знает и английский, и немецкий, пригодится. Но тут взбунтовался Кадик. Нет, он вполне осознавал будущую Сонину полезность, хотя бы как рабсилы, готовой горбатиться на их семью и за океаном, но мстительная его злобность одержала верх. Нет, не хотелось ему звать племянницу в новую жизнь. Вдруг ей понравится в Америке, и она приживется там, и еще неизвестно, захочет ли сосуществовать и далее совместно с ними или добьется успеха самостоятельно, с ее-то способностями к языкам. А осчастливливать Соню за «свой счет» – увольте, этого дядя Кадик не мог допустить никак. И он задудел матери в оба уха. Мол, ни к чему навязывать родственникам лишний рот, а ежели делиться дедовым наследством – им самим еле хватит. И потому Соню лучше оставить здесь.