— Байрон, хороший приятель моего отца. Мясом торговал.
— Немец, что ли?
— Немец, — сказал Валентин.
— Ну их к черту!
Петруша не доел своего омара, осторожно отодвинул на край тарелки и, потянувшись за Владимировой таранкой, разорвал ее руками вдоль от хвоста и закусил ею.
В это время подкатил еще Авенир. Его встретили шумно и, усадив на ковер, дали рюмку и заставили пить.
— Ты нам о русской душе и о народе что-нибудь расскажешь, — заметил ему Валентин, на что Авенир, опрокинув рюмку и весь сморщившись, только махнул в знак согласия рукой.
Пока пили первые рюмки, разговор шел о том, где лучше пить, какое когда вино нужно употреблять и чем закусывать. Потом перешли на жизнь и, расплескивая рюмки, с покрасневшими лицами, вспоминали старину, пили за широту русской души, за великое будущее чего-то. Причем тут уже заговорил Авенир и, вскочив, требовал выпить за русскую душу, как за неугасимый очаг священного бунта.
— Да против кого бунтовать-то? — спросил Владимир.
— Против всего! Против всякого застоя и успокоения, не говоря уже о насилии абсолютизма.
— Ну, вали, — согласился Владимир, нетвердой рукой приближая свою рюмку к рюмке Авенира, чтобы чокнуться с ним.
— Стой! — вдруг крикнул Владимир, оглянувшись на маляров, как на что-то забытое им.
— Иван Силантьич, выпить хочешь?
Бородатый маляр как будто нехотя и равнодушно поднялся.
— Отчего же, выпить никогда не вредно.
— Ну, делай упражнения, — сказал ему Владимир, показав рукой на гимнастические приборы, и, повернувшись туда лицом, приготовился смотреть.
Маляр остановился перед трапецией, медленно поддернул штаны и, кряхтя, полез на трапецию.
— Видал?… — сказал Владимир Валентину и закричал на маляра: — Ноги-то, ноги-то продень через руки, голова! Забыл уже. Так, ну, ну!., тяжел стал. Теперь на кольцах лягушку сделай. Сильней, сильней раскорячивайся, живот подбирай! Вот… А ведь пятьдесят лет… Молодец, Иван Силантьич! Иди, брат, получай. Вот что такое русский человек. Авенир верно говорит. Он мне удовольствие доставил, уважил, теперь я его уважу. Держи стакан крепче, — сказал Владимир, наливая маляру плохо слушающимися руками водку в подставленный стаканчик. — И закуски на. Хочешь вот эту козявку? Самая, брат, дорогая закуска. Вот приятель его отца только этим и закусывал.
Маляр, сморщившись от выпитого стакана, который он выпил, не отрываясь, запрокинув вверх курчавую бороду, нерешительно посмотрел на коробку с омарами и попросил чего-нибудь попроще.
— Икру кушай, бери что хочешь, — говорил Владимир, сидя на траве с графином водки в руках. — Я, брат, когда меня уважают, ничего для хорошего человека не жалею. Пей, ешь за мое здоровье… А природа-то, Валентин… — сказал Владимир, когда маляр ушел, утирая руками рот на ходу и рассматривая данную ему в руку закуску.
— Да, хорошо… — сказал Валентин, посмотрев кругом.
Солнце садилось, и длинные тени от деревьев и строений протянулись до самого леса.
Теплый туманный сумрак спускался на землю. Леса, тянувшиеся вдали, потемнели, и над низкими сырыми местами поднимался уже ночной туман. А ближе к лесу виднелся огонек костра и бродили спутанные лошади.
— Ах, хорошо, Валентин! — сказал Владимир, оглянувшись слабеющими глазами кругом.
Владимир, при виде хорошей местности или красивой природы, всегда впадал в грустное настроение, и если проезжал на лошади и видел хорошее местечко, то всегда останавливал лошадь и грустно говорил: «Вот бы где… тут коверчик расстелить, чтобы туда лицом сидеть. Вот тут, пожалуй, можно и икоркой закусить. Козявок бы есть не стал, а икоркой бы закусил».
Уже маляры ушли с работы, потухший самовар несколько раз уносился и приносился снова кипящим, а приятели все сидели и говорили среди наполовину опорожненных бутылок и поваленных рюмок. Каждый хотел говорить сам и не слышать других, и поэтому говорили все вместе и так громко, что никто ничего не мог разобрать.
— А что же он, хорошо пил-то? — спросил вдруг Владимир, дергая Валентина за рукав, чтобы он ответил на вопрос.
— Кто? — спросил Валентин, не сразу обратив внимание на вопрос.
— Да немец-то этот, приятель твой.
— Приятель моего отца, — поправил Валентин.
— Ну все равно, — отца, черт его возьми совсем… — сказал Владимир и, не став дожидаться ответа, повернулся к Петруше.
И когда уже перешли к философии и самым высшим вопросам, что всегда указывало на высшую точку, до которой поднялся барометр, Владимир за что-то обиделся на Авенира и, очевидно вообразив, что он в гостях, а не у себя дома, встал и пошел к лесу. Поймал ходившую там лошадь, сел на нее верхом и поехал прочь от приятелей, крикнув им, что его ноги не будет больше в этом доме.
Петруша же вздумал купаться и полез в пруд в штанах и сапогах, сняв только рубашку. Но запутался в траве и в палках у плотины и едва не утонул.
Наутро все, проснувшись, увидели себя лежавшими на террасе, на подстеленном сене. Кто их собирал всех, кто стелил постели и когда Владимир вернулся домой, — было никому неизвестно. И, кроме того, никто из них даже и не задавался этими вопросами, как делом, не имевшим существенного значения.
LI