Василий понял, что тут пришёл его момент. Он взял гитару, оглядел загоревшимися глазами всех, которые тоже жадно потянулись к нему плохо слушающимися глазами, положил руку на струны, и вдруг широкая, свободная волна мощного голоса покатилась по комнате, заставив даже Ивана Агафоныча, разливавшего на шкафике у двери крюшон, остановиться с бокалом в одной и с ковшом в другой руке.
Песня — тоскливая, вольная, с тихими, задумчивыми переборами струн, с неожиданными вздохами — полилась из груди певца, заставляя захмелевшие головы повернуться к нему и замереть.
— Вот оно, вот, настоящее-то! — сказал кто-то.
А певец, закрывая глаза и иногда делая вздох, как будто рассказывал о своей великой тоске, о безбрежной степи и погибшей молодости.
— Голубчик, голубчик! — почти шептал про себя Владимир, — цыган мне напомнил…
Певец закончил тихим аккордом и высокой нотой, которая долго ещё лилась, замирая и замирая. С минуту было молчание, как будто каждый почувствовал в душе проснувшуюся тоску и упивался ею как высшей сладостью. Глеб сорвался со своего места и, обняв певца, поцеловал его.
— Верно, милый! — сказал он только, махнув рукой и, отойдя, лёг вниз лицом на диван и крикнул оттуда: — Ещё такую же, умоляю и прошу, как друга!
— Вот бездны! — крикнул лохматый. — Сейчас у нас торжество, радость, как вы говорите — от воскресения, а вы такой песней упиваетесь. А потом ещё к заутрене, глядишь, пойдёте. Лбом в пол бить будете.
— Дайте ему вина, дайте вина, — закричали все вдруг, когда Василий, держа гитару на коленях, взволнованно и сосредоточенно утирал лоб платком, как бы обдумывая и выбирая песню.
И десяток усердных, но нетвёрдых рук, валяя рюмки, лили мимо них на скатерть вино и подавали Василию.
— Эх, жалко, что сейчас не май месяц, — сказал Владимир, — хорошо бы до рассвета допить тогда.
И правда, у Владимира был уж такой порядок, что гости пили всегда до рассвета, а когда окна начинали сначала голубеть, а потом розоветь, все поднимались и выходили за ворота, чтобы туманными глазами посмотреть на разгорающуюся утреннюю зарю и на крест колокольни Ивана Великого, которая видна была с горки Пречистенки на фоне румяного неба, когда сонная Москва ещё только просыпалась, кое-где мели улицу дворники, и дремал на козлах ночной извозчик в переулке.
Гости разошлись только тогда, когда стало уже совсем светло. Анатолий Павлович стоял в утреннем сумраке перед Анной Тимофеевной, целовал её мягкие ручки и говорил о русской красоте, которая теперь, в лучах обновлённой жизни, зацветёт ещё ярче, ещё сильнее и будет всем на радость.
Несколько человек, в том числе и Глеб, так и остались на тех местах, где захватил их глубокий утренний сон.
IX
До деревни докатывались тревожные, неясные слухи. Узнали, что в городе переменилось начальство, и кто-то сказал, что скоро вовсе никакого начальства не будет.
Помещики имели какой-то притихший, испуганный вид. И часто на вопрос какого-нибудь мужичка из своих, что часто бывали в усадьбе и даже пивали чай, на его вопрос, что такое происходит, не знали, что ответить. И только Авенир сразу загорелся и, не скрывая, говорил мужикам и кому попало о том, что произошло.
И когда к нему приехали испуганный Федюков с Александром Павловичем, встретил их на дворе и, не дав вылезти из саней, крикнул, стоя на крыльце без шляпы:
— Кто говорил, что русский народ — необычайный народ, от которого каждую минуту можно ждать чуда? Я говорил. Мы ждали этого чуда десятки, даже сотни лет, и оно пришло.
— Не кричите вы хоть на дворе-то, — сказал недовольно и испуганно Федюков, оглядываясь на стоявшего в воротах сарая с вилами в руках малого, который дёргал лошадям сено.
— Федюков! В вас говорит мелкий страх собственника, стыдитесь! К народу надо идти с чистой душой, забыв о своих сундуках, так как сундуками мы жили достаточно, а этим чудом и сказкой только начинаем жить.
— Хороша сказка, — сказал Федюков, — князя Козловского уже спалили, говорят.
— Ничего не значит. Утечка исторического процесса. Но самый процесс здоров. Он вытекает из основных свойств великой народной души. Вы обратите внимание, какие люди стали у власти, какие возвышенные принципы положены ими в основу управления.
— Да дайте хоть войти-то, замёрзли, как собаки, хуже, чем зимой, — мокрый снег, ветер.
— Входите, вам никто не запрещает, и даже очень рад, я уж хотел было сам к кому-нибудь ехать, а то ни одна собака не завернёт, все испугались. Прямо видно, что совесть не чиста, когда пришёл народ и готовится спросить каждого о делах его. Калоши там снимите, проходите. Ребята! Ну-ка скажите там на кухне, чтобы обед давали, да чтобы с погреба грибков, огурчиков и всего, что полагается.
Александр Павлович был как-то непривычно тих и робко серьёзен. Он молча разделся в уголке, потом достал красный с каёмочками платок и утирал им усы, всё стоя в уголке. Потом неуверенно спросил:
— Так вы думаете, что ничего?… Обойдётся?