— Вы это называете «ничего», а я называю это всё. Великий час, которого я ждал и о котором неоднократно уже говорил, наконец наступил — окончательно и бесповоротно. Я его ждал только с другой стороны, думал, что мы посредством блестящей, ошеломляющей победы славянства над германизмом принесём спасение миру. Вышло наоборот — армия развалилась раньше победы. Но это и прекрасно. У нас всегда всё наоборот. Не знаешь, чего ждать. Теперь мы понесём свет на запад совсем с другой стороны. — И вдруг, оборвав, раскрыл форточку и крикнул на двор: — Феклушка, чёртова голова, тебе сказано обед готовить, а ты нашла время свиньям выносить. Живо чтобы у меня! — Он захлопнул форточку и, повернувшись к гостям, продолжал: — Ну так вот. Вы испугались чего-то. Да! Вы могли испугаться, потому что народ имеет право, слышите, я говорю — имеет или, вернее, имел бы право броситься на нас, эксплуататоров, и уничтожить в два счёта! И я с восторгом принял бы это как заслуженное наказание за те века угнетения, которые предшествовали этому чуду. Мы все виноваты. Я уже говорил об этом. Я как-то Валентину говорил об этом. — И сейчас же, загоревшись, прибавил: — Вот был человек, который всё мог понять. Если ещё жив, он, наверное, говорит теперь: «Вот наконец та свобода, которая достойна великого народа!»
— Ничего подобного он не сказал бы, — проворчал Федюков, — это ваш стиль, а не Валентина.
— Мой стиль?… Прекрасно. А что бы он сказал в своём стиле?
— Почём я знаю?
— Вот то-то и дело, что он хоть и в своём стиле, а сказал бы то же самое. Это вы, собственники, дрожите, а помните, он ездил только с двумя чемоданами и больше ничего не хотел признавать и даже говорил, что придёт время, когда у всех будет только по два чемодана, чтобы тем легче, заметьте (!), чтобы тем легче передвигаться по всему земному шару.
— Про весь земной шар он не говорил, он говорил просто — передвигаться, — сказал опять Федюков, тоже расхаживая по комнате, так что они иногда на поворотах сталкивались с Авениром.
— Он не говорил, а я говорю! Тогда были одни времена, а теперь другие, масштаб иной, неужели вы, Федюков, этого даже не чувствуете?! Ну так вот. Все твердили, что если будет революция, то времена Пугачёва побледнеют перед ней. Что же, это был бы только справедливый суд истории. Я с удовольствием посмотрел бы, как все усадьбы наших помещиков и толстосумов полетели бы на воздух… Куда ты ставишь?! — крикнул на вошедшую с горой тарелок в валенках и высоко поддёрнутом сарафане Феклушу, которая начала расставлять тарелки на голом столе. — Постели скатерть, потом ставь, вот бестолочь. Тебя в ступе истолочь нужно да ещё просеять, тогда только твоя дубинная голова будет соображать… Ну да, что я говорил? Да, я говорил, что с удовольствием посмотрел бы на этот суд истории.
— А сами-то вы кто? У вас земля есть?
— Какая же это земля? Сто десятин, по-вашему, земля? И потом, мужик понимает. Он пальцем не тронет того, кто всю жизнь горел и болел за него, кто теперь радуется и торжествует так же, как и он. Положим, они ещё ни черта не понимают, им ещё надо долбить и долбить. Но!.. тут опять неожиданность. Я, кажется, сказал, что они ни черта не понимают? — он живо повернулся на каблуках, так что шедший за ним Федюков натолкнулся на него от неожиданности. — Я это сказал? Да, сказал. Но я же вам говорю, что они, не они, а он, с большой буквы — Он, народ, понял. Мистически понял великий смысл нашей великой миссии. Они отбросили всякую мысль о мести. Вы знаете, какие люди стали у власти? Вы знаете, какие идеи они проводят? И вы знаете, какие люди у нас, в этой жалкой, тёмной, грязной деревне становятся во главе жизни? Точно такие же, как и там… Здесь та же мечта о высшей правде-справедливости. В самом деле, не за тем мы делали революцию, не за тем свергали деспотизм, чтобы его повернуть только против других людей. Это поняли они, то есть Он — с большой буквы. И нас спасло только то, что в нём от природы живёт эта правда-справедливость, а то от нас и кишок бы не осталось, и было бы правильно. Правильно, но с человеческой точки зрения. А у него — точка зрения божеская. Вот чему вы, Федюков, обязаны. Благодарите Бога, в которого по своей образованности стыдитесь веровать. Я тоже стыдился. Но сейчас готов, уже готов веровать. Я никогда не застываю в одной догме. Я и мужикам говорил: вы восьмое чудо мира. Вместо того, чтобы нас бить, как мы того заслуживаем, вы обращаетесь с нами по-братски. Куда горячее потащила?! Порядка не знаешь? Говорят, в Берлине революция, слыхали?! О, теперь пойдёт! Весь мир надо на воздух пустить, чёрт его возьми. Вот будет картина! Вот когда я ринусь в работу, вот когда не стыдно наконец дело делать!
— А всё-таки вы думаете, что нам это не опасно? — робко спросил Александр Павлович.
Авенир остановился:
— Что не опасно?
— Вот вы говорите, что если даже сто десятин — ничего, то у меня ведь только пятьдесят.