Интеллигенция не могла и не хотела понять, что западное общество - классовое, а не сословное. Что западный интеллектуал совершенно не похож на советского интеллигента, прежде всего потому, что государство не платит ему ренту, и на прокорме у населения он не находится. Он вынужден продавать продукты своего труда - идеи, формулы, лозунги. Важно, что ему их надо продавать. Свобода слова и прочие ништяки - это всего лишь оборотная сторона свободы рынка. И что на этом рынке крупнейший покупатель - государство. Которому в силу одного этого обстоятельства совершенно не нужно что-то запрещать. Потому что «отношение тут экономическое».
Если коротко: советская интеллигенция была похожа на бабу, живущую в постылом браке с законным мужем, который ей смертельно надоел. Рядом живет красивая проститутка, у которой полно мужиков, осыпающих ее деньгами и подарками. Баба смотрит на проституточью жизнь, завидует, слюнями исходит - и в один прекрасный момент требует от мужа, чтобы он ей тоже разрешил трахаться с кем попало, но при этом сам оставался ей верен, продолжал бы ее обслуживать и приносил бы домой получку до копеечки…
Ну конечно, баба понимала бы, что скажет муж. Но, как все дуры, она считает себя хитрой. Поэтому она начинает с малого - требует себе права возвращаться домой заполночь, в обмен на клятвы, что она «задержалась у подруги».
Интеллигенция, как та самая баба, собиралась перестраивать отношения постепенно. Чтобы сначала добиться малых послаблений, потом больших, и в конце получить желанный манифест. Который должен был подписать Михаил Сергеевич Горбачев. Или его преемник.
Горбачев был естественным лидером сословия. Именно он был готов дать интеллигенции то, что она хотела получить, сохранив то, что она хотела сохранить. Не его вина, что это не получилось. Скорее всего, и не могло получиться.
Тогда, в девяностые, я ничего этого не понимал. Несмотря на интеллектуализм, горы прочитанных книжек и прочие вторичные признаки интеллигента, я не имел первичных - вписанности в систему и причастности к коллективному сословному интересу. Хотя ощущал его кожей - как нечто невыговариваемое. Как то, о чем молчат и даже не думают - но что молчаливо скрепляет всех в общем деле. Как будто все они перемигнулись и бессознательно, вне ума - договорились. Но без меня. Я был молод, и у меня уже были не те убеждения.
Сами представители сословия определяли свои желания туманно. Большинство искренне верило, что хочет жить как на Западе, примерно как в Америке и Швеции (тогда жутко популярен был «шведский социализм», сути которого, конечно, никто не понимал вовсе). Кто поумнее, говорил, что кое-какие социальные завоевания надо сохранить. Самые откровенные договаривали, что сохранить надо все то, что связано с интеллигентской инфраструктурой, начиная от образовательной системы (естественно, передав ее в руки «педагогов-новаторов», то есть все той же интеллигенции) и кончая Союзом писателей. И все соглашались с необходимостью преобразований. И все говорили - «свобода для всех», и все подразумевали - «вольность и права для нас».
О предполагаемом порядке перемен я слышал разные мнения. В основном они сводились к тому, что предстоит довольно длительный период постепенного ослабления цензурных пут, обретение подлинной независимости и свободы, и только потом - сладостная вечность полной риторической безответственности, когда долг лояльности по отношению к обществу и государству, даже самый минимальный, будет окончательно похерен.
Так, в восемьдесят седьмом году один очень неглупый человек, кандидат философских наук, между прочим (он уехал в девяносто первом на историческую родину), объяснял мне эту штуку так:
- Ну смотри, - говорил он. - Сейчас у нас разрешают Соловьева. Книжки идут по десятке том, это в Институте философии. Бухарина вот сейчас разрешили, будут издавать полное собрание. А там лет через пять и до Троцкого дело дойдет. Вот увидишь, его самым верным ленинцем объявят. Ну а потом, когда Ленина критиковать начнут… ну это не скоро… тогда, наверное, противопоставят.
На мои вопросы, а нельзя ли приступить сразу к Ленину и не тянуть кота за муди, он горестно усмехался и объяснял, что это невозможно.
- Ты не представляешь, какое там сопротивление, - втолковывал опытный он несмышленому мне. - Там целый слой старых пердунов, они ничего не пропустят просто так. Ну, будем бороться. Я тут альманах думаю сделать, литературно-философский. Уже кое-что есть. Фихте непереведенный, мемуары Деникина, ранний Лосев, еще всякая антисоветчина… Надолго хватит.
Та же уверенность - «надолго хватит» - двигала корифеями перестроечной прессы. Толстые журналы публиковали Набокова и Платонова и выходили чудовищными тиражами. Издатели и редакторы пребывали в святой уверенности, что Набокова и Платонова хватит им надолго, а когда они кончатся, можно будет начать переводить Генри Миллера и маркиза де Сада, и всего этого добра есть лет на десять как минимум, а там подоспеет стихия отечественного творчества, которой хватит надолго, если не навсегда.