– Значит, так, – решительно прервала ее Яночка. – Мы с Васей вчера подали заявление в ЗАГС.
– Как? – ошеломленно выдавил из себя Ося. – Как ты сказала, доченька? Куда подали?
– В ЗАГС.
Это был позор. Большой позор и несчастье. У нас в роду были музыканты, поэты, художники, ювелиры, шахматисты, врачи. У нас были сапожники, портные, мясники, булочники и зеленщики. У нас никогда, понимаете, никогда не было ни единого фрезеровщика. И никогда не было ни единого, черт бы его побрал, Василия, извиняюсь за слова.
Мой робкий слабохарактерный сын Ося, наливаясь дурной кровью, шагнул вперед.
– Никогда, – в тон моим мыслям просипел он. – Никогда в нашей семье…
– Папа, прекрати! – звонко крикнула Яночка.
Ося прекратил. Он мог бы сказать, что его дочь учится на третьем курсе консерватории по классу виолончели и ей не подобает брачный союз с неучем и простофилей. Он мог бы сказать, что его отец перевернется в гробу от подобного мезальянса. Но он вспомнил, что неизвестно, есть ли у меня этот гроб, и не сказал ничего.
– Вася хороший, добрый, у него золотые руки, – пролепетала Яночка. – А еще у него нет ни единого родственника, Вася круглая сирота, детдомовский. Зато теперь у него есть я. И потом… У нас с ним скоро будет ребенок.
По утрам Вася, отфыркиваясь, тягал гантели, фальшиво напевал «не кочегары мы, не плотники» и шумно справлял свои дела в туалете. По вечерам он поглощал немереное количество клецок, гефилте фиш и прочей еврейской пищи, которую вышедшая в декрет Яночка выучилась ему готовить. Заедал мацой и усаживался к телевизору смотреть хоккей.
– Азох ой вей, – бранился набравшийся еврейских словечек Вася, когда очередные «наши» пропускали очередную плюху. – Шлимазлы, киш мир ин тохас.
По весне Яночка родила Васе близняшек.
– Това и Двойра, – с гордостью представил неотличимых друг от дружки новорожденных счастливый отец. – Това и Двойра Васильевны.
– Васильевны… – эхом отозвался ошеломленный Ося.
– Ну да, – расцвел Вася. – Правда они замечательные?
– Скажи, дедушка, – подалась ко мне сияющая Яночка.
«Клянусь, они замечательные, – не сказал я. – Даже несмотря, что Васильевны».
– Папа, нам надо поговорить, – подступилась к Осе Яночка полгода спустя. – Мы с Васей собираемся подать заявление.
– Опять заявление, – проворчал Ося. – Вы, похоже, только и знаете, что их подавать. И куда?
– В ОВИР.
– Куда-куда?
– В ОВИР, – неуверенно пролепетала Яночка. – Мы с Васей решили.
– На предмет выезда на историческую родину, в государство Израиль, – оторвавшись от хоккея, уточнил Вася.
– Что-о?! На какую еще родину?
– На историческую родину моих детей.
– Вы что, рехнулись? – побагровел Ося. – Какой, к чертям, Израиль? Что вы там будете делать?!
– Не «вы», а «мы», – поправила Яночка. – Мы все будем там жить.
– На какие шиши?
– Папа, – укоризненно проговорил Вася. – Вы что же, думаете, на исторической родине не нужны фрезеровщики? Я собираюсь принять гиюр. Скажите, дедушка? – обернулся он ко мне.
Я не хотел ни в какой Израиль. Я прожил… Извиняюсь за слова. Я не прожил здесь, на стене, четыре десятка лет. Я не сказал ничего. Я лишь осознал, что у меня стало одним родственником больше. К многочисленным Менделям, Зайделям и Янкелям прибавился длинный, веснушчатый, с соломенными патлами особенный гой Василий.
Следующий год моя родня провела в спорах. Спорили каждый вечер, а по выходным сутки напролет. Приводили неопровержимые аргументы в пользу отъезда и не менее неопровержимые против, а за поддержкой апеллировали ко мне. Я молчал. Мне нечего было сказать. За меня сказала Това. Ночью, накануне которой была достигнута договоренность паковать чемоданы, Това упала с сервантной полки траурной рамкой вниз.
– Дурная примета, – ахнул наутро пробуждающийся с петухами Вася. – Мы никуда не едем. Бабушка против.
Тем же вечером в знак семейного примирения Яник с Васей надрались. До изумления, извиняюсь за слова. Вернувшийся с кабацкого выступления Ося уже через полчаса догнал обоих.
– В Израиле в-виолончелистки нужны? – икал, поджимая губы, Яник. – Бабушка права: н-не нужны. А п-пожилые скрипачи? Там своих как собак нерезаных. А м-музыкальные критики? Я вас умоляю.
– По большому счету, – уныло соглашался Вася, – фрезеровщики там тоже на фиг никому не нужны. А те, что на иврите ни бум-бум – тем более.
Вася привычно включил телевизор.
– И хоккея там нет, – резюмировал он. – Какой там может быть, скажите, хоккей? Правда, дедушка?
Я, как обычно, не сказал ничего. И не только потому, что не имел чем. Хоккея сейчас не показывали и у нас. Вместо него показывали Тараску. На фоне сложенных в штабеля мертвецов.
– Не все военные преступники понесли заслуженное наказание, – сообщил голос за кадром. – Некоторым удалось скрыться, как, например, надзирателю могилевского концентрационного лагеря по кличке Скрипач. Вы сейчас видите его фотографию в кадре. Скрипач виновен в смерти сотен…
Я не слушал. Я смотрел Тараске в глаза.
«Гнида ты, Скрипач, – не сказал я. – Будь ты, извиняюсь за слова, проклят».