А они – шумные, увлеченные, смеющиеся над неустроенностью, через край глотающие сырое питерское небо – все-таки свои? Ведь Пат ему – своя. При мысли о Пат заныло между ребрами. Тогда, в азартной сутолоке восьмидесятых, когда казалось, что все самое интересное еще не познано, все главное еще впереди, они расстались почти легко. Теперь же… Впереди еще сколько-то концертов, банкетов, выставок и просмотров, аллочек или эллочек. А там, в «Сайгоне», осталось настоящее, свое. Самое дорогое.
Славка подошел к двери, взялся за ручку, потянул. Услышал скрип и жадно, полной грудью вдохнул сладковато-терпкую смесь…
Пат сидела за столиком и цедила «маленький двойной». Когда Славка подошел, она вскинула глаза с немым вопросом. Славка присел рядом.
– Я насовсем.
– Правда?
– Я тебя когда-нибудь обманывал?
Пат молча улыбнулась в ответ.
– А что там, снаружи? – спросил Славка.
– Пойдем, покажу.
Снаружи асфальтовой рекой тек Невский – пешеходы, машины, дома. «Букинист», «Гастроном», «Военторг». Пионерские галстуки. Милиционер на перекрестке. Киоск «Союзпечать».
Пат взяла Славку за руку, и от прикосновения ее ладошки потеплело внутри.
– Почему ты решил остаться?
– Да так. Решил. Жить, а не доживать.
– Здесь?
– Да. Здесь. С тобой.
Алексей Провоторов
Костяной
«Говорят, на Бартоломеевой Жиже, под болотом, лежит кость. Лежит и гудит. Старая кость, живая. Кто ее в теле носил, умер давно, а она все никак. Большая, сказывают, через все болото наискось.
Кто ее услышит, спокойно спать не сможет до конца дней, а прислушаться надумает – с ума сойдет. Блаженный Бартоломей в тех краях поселился, чтобы смирением и кротостью на позор выставить страхи перед костью, и год там отшельничал.
Когда же на следующую весну, как снег потаял, пошли люди навестить его, так он убил их и сожрал, и когда солдаты пришли и зарубили его, то нашли за жилищем его алтарь, а на алтаре кадавра, что он из костей складывал. Кости были человечьи, но складывал он из них подобие звериное. Кадавр был больно страшен, солдаты порушили его и сожгли вместе с телом блаженного, а сами бежали оттуда».
Поздняя осень рухнула на лес, придавила. За ночь последние листья облетели, как хлопья ржавчины. Палая листва подернулась инеем, бурьян на полянах тоже. Лес стоял мертвый и окостеневший, бесцветный, как пеплом присыпанный. Тревожно и мерно свистели птицы, утонувшее в пасмурном небе солнце едва светило сквозь ветви. Оно казалось размытым, бесформенным, словно медленно растворялось в густых холодных тучах, подтекая водянистой розоватой кровью.
Он как раз думал о том, мертва ли эта, в красном, или еще нет, и подбирал в памяти подходящий заговор, когда услышал далекий, мычащий стон впереди.
– Ынннаааааа…
Звук разлегся в холодном воздухе, потерялся меж стволов. Как будто дурной гигант шлялся по лесу. По спине пошли мурашки. Неблизко, прикинул Лют, но глазом бы увидел, если б не дым, шиповник и густой терн. В этих зарослях Лют исцарапал уже всю куртку – к Бартоломеевой Жиже не вела ни одна дорога.
Хоть бы не сам Костяной. Вдруг чего.
Он остановился, не снимая руки с рукояти пистолета, и тут же дернулся от чьего-то прикосновения.
Это конь, которого он вел в поводу, механически сделал еще шаг, толкнул мордой в плечо и только тогда встал. Не ткнулся мягко, как обычно кони, а уперся, как в стену. Лют подозревал, что с конем что-то не так. Он или почти слеп, или очень туп.
– Хххххыыыыыннн…
Пока далеко. И вроде бы не движется. Может, просто зверь какой, подумал Лют. Болеет или что. Он отпустил деревянную рукоять, обернулся.
Конь, гнедой, старый, с седой мордой, смотрел куда-то сквозь лес. Поперек седла лежала девушка, накрытая серым Лютовым плащом. Из-под линялой ткани торчал край алого платья. Лют подошел и, оглядываясь, поправил плащ так, чтоб красного стало не видно, но девушки не коснулся. Голова ее свешивалась с седла рядом с сумой и мечом, притороченным к луке. Белые волосы обгорели, бледные щеки были перемазаны сажей. Она походила на мертвую. Или и правда умерла, пока они добирались. Он уже не мог отличить.
Лют много чего повидал за свои тридцать лет, но в такие места его занесло первый раз.