Толстой сам себя разорял целыми десятилетиями и наконец разорил полностью – и самого себя, и весь «дом» свой, в крушении которого было нечто библейское: словно и впрямь «ветер великий поднялся со стороны пустыни, и обхватил четыре угла дома, и тот упал на отроков…» – и где они теперь, эти рассеянные по всему миру «отроки», из которых один (недавно умерший в Америке Илья Львович) погиб не только от болезни, но и от полной нищеты!3
Толстой сам призывал и наконец призвал на свой «дом» и на самого себя этот «великий ветер» тоже по воле того, покорность которому стала в некий срок альфой и омегой всей его жизни.– Простри руку Твою на раба Твоего Иова и коснись всего, что у него.
И простер и коснулся, – «всего, кроме души».
– И встал Иов, и разодрал верхнюю одежду свою, и остриг голову свою, и пал на землю, и поклонился, и сказал: наг вышел я из чрева матери моей, наг и возвращусь туда.
Наг, как во чреве матери, был и тот, кто «тихо скончался» под чьим-то чужим кровом, на какой-то дотоле никому не ведомой железнодорожной станции.
Думая о его столь долгой и столь же во всем удивительной жизни, высшую и все разъясняющую точку ее видишь как раз тут – в его бегстве из Ясной Поляны и в его кончине на этой станции. Думая об этом и о долгих годах великих страданий, этому предшествовавших, никак не избегнешь мысли о путях Иова, Будды, даже самого Сына Человеческого.
– Паки и паки берет его дьявол на весьма высокую гору и показывает Ему все царства мира и славу их. И говорит Ему: все это отдам Тебе, если, падши, поклонишься мне. Но Иисус говорит ему: отойди от Меня, Сатана.
Кто был так искушаем, как Толстой, кто так любил «царства мира и славу их»?
– Боже мой, – думал князь Андрей в ночь перед Аустерлицким сражением, – что же мне делать, ежели я ничего не люблю, как только славу, любовь людскую? Отец, сестра, жена, все самые дорогие мне люди – я всех их отдам за минуту славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю!
«Врата, ведущие в погибель» были открыты перед Толстым сугубо широко, «торжества над людьми» он достиг величайшего. «Ну и что же? Что потом?»[35]
Достигнув, он «встал, и взял черепицу, чтобы скоблить себя ею, и сел в пепелТак же, как Иов, – и как Екклезиаст, как Будда – Толстой был обречен на «разорение» с самого рождения своего. Вся жизнь таких людей идет в соответствии с их обреченностью: все «дела и трупы» их, все богатства и слава их – «суета сует»; в соответствии и кончается: черепица, пепел, «век селения», роща Уравеллы, Астапово… «Тот, кто все создает по замыслу своему», одаряет им тем щедрее, чем больше должно быть в некий срок их «разорение», заставляет трудиться и стяжать тем страстнее, чем отчаяннее будут их проклятия всем трудам и стяжаниям. Вот у одного семь сыновей, три дочери, сотни рабов и рабынь, тысячи скота и первенство среди сынов Востока; у другого – в жилах царская кровь, высшая родовитость, как телесная, так и духовная, высшая сила и ловкость и «четыре дворца по числу времен года»; третий – сын Давидов, царь над Израилем и великий «делатель»: «Я предпринял большие дела – построил дом себе, посадил виноградники, устроил рощи и сады, сделал водоемы, собрал золота, серебра и драгоценностей от царей и областей…» И у всех общий конец: «Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?» – спрашивает один, столь много под солнцем потрудившийся. «Наг вышел я из чрева матери моей, наг и возвращусь туда», – говорит другой. «Царство мира сего и царство смерти – одно: это искуситель Мира, он же есть смерть», – говорит третий. И муки ада испытывает четвертый, вспоминая свою жизнь:
– Я испытываю муки ада: вспоминаю всю мерзость моей прежней жизни…
Какая «мерзость», какие смертные грехи числились за ним?
– Ужасное, чего я ужасался, постигло меня; и чего я боялся, приходит ко мне.
Толстой говорил почти теми же словами:
– Я качусь, качусь под гору смерти. А я не хочу смерти, я хочу и люблю бессмертие. Я люблю мою жизнь – семью, хозяйство, искусство…
– Как мне спастись? Я чувствую, что погибаю, люблю жизнь и умираю – как мне спастись?
«И счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько раз так близок к самоубийству, что прятал шнурок, чтобы не повеситься, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться».