Главным образом потому, что в отличие он них понимал обе центральные для России после поражения в Русско-японской войне и революции Пятого года проблемы: во-первых, что нереформированная она обречена, во-вторых, что довести до ума ее реформу требовало, по его собственным словам, двадцати лет мира. Этим восстанавливал он против себя как либералов, которых не устраивало то, что под реформой имел он в виду исключительно освобождение крестьян от общинного рабства (эти мечтали о великой РЕФОРМЕ, которая заменила бы «думское самодержавие» общепризнанной в Европе конституционной монархией), так и императорский двор (эти усвоили, подобно библейской заповеди, формулу Михаила Скобелева, гласившую, как мы помним, что «путь в Константинополь должен быть избран не только через Вену, но и через Берлин»). Какие уж там двадцать лет мира! Кто бы их ему дал?
Сколько я знаю, считать Столыпина трагической фигурой никому до сих пор в голову не приходило. Смерть его от руки провокатора была, конечно, трагичной. Но при жизни. Энциклопедический словарь 1989 года характеризует его так: «В эпоху реакции 1907–1911 гг. определял правительственный курс. Организатор третьеиюньского переворота 1907 г., руководитель аграрной реформы». Пахнет трагедией? Для современных ему либералов он был верным слугой царя; для постсоветских — героем (единственная точка пересечения с Путиным); для панславистов — недотепой, не понимавшим «историческую миссию России»; для прогрессистов — реформатором; для двора — сначала спасителем, добившим революцию, а потом надоевшим полулиберальным резонером, для интеллигентов, как Лев Толстой или Леонид Андреев, ассоциировался он со «столыпинскими галстуками». Но с человеком, чье сердце было разорвано надвое, с трагической фигурой не ассоциировался Столыпин — ни для кого. И тем не менее. Впрочем, об этом после.
Хотя главную работу по стабилизации страны после гигантской общероссийской забастовки проделал до него Витте, вырвав у перепуганного двора Манифест о созыве Думы и тем самым отрезав радикалов от массовой поддержки, Столыпину все же пришлось иметь дело в 1906–1907 годах с «охвостьем» умиравшей своей смертью революции, в том числе с террористическим. Расправился он с ним без церемоний. Военно-полевые суды вешали всех подозреваемых в терроризме. «Столыпинские галстуки» вошли в народный фольклор. Можно ли было обойтись при подавлении «охвостья» без такой демонстративной жестокости, без дорог, на версты уставленных виселицами, вопрос спорный. Лев Толстой был не только уверен, что жестокость была чрезмерной, но и в том, что она нанесла непоправимый моральный вред будущей России. «Все эти насилия и убийства, — писал он в своем антистолыпинском манифесте "Не могу молчать!", — кроме того прямого зла, которое они приносят жертвам насилия и их семьям, причиняют еще большее, величайшее зло, разнося быстро распространяющееся, как пожар по сухой соломе, развращение всех сословий русского народа. Распространяется же это развращение особенно быстро среди простого рабочего люда потому, что все эти преступления, превышающие в сотни раз все, что делалось. всеми революционерами вместе, совершаются под видом чего-то нужного и хорошего».
Столыпин совершенно очевидно думал иначе. Солженицын впоследствии склонен был с ним согласиться. Но факт, что уже десятилетие спустя «простой рабочий люд», о котором говорил Толстой, действительно принял бессудные расправы ЧК, тоже совершавшиеся «во имя чего-то нужного и хорошего», без особого протеста, заставляет думать, что беспокойство старого провидца о будущем России было не лишено оснований. Предвидение вообще не было сильной стороной Столыпина. Он, к сожалению, как правило, предпочитал немедленный успех заботам о завтрашнем дне. Зря назвал его Петр Струве «русским Бисмарком». В отличие от железного канцлера стратегом Столыпин был, увы, никаким.
Уже в начале своей правительственной карьеры он недвусмысленно продемонстрировал это. Не ожидал он, что Россия 1906 года столь единодушно проголосует против дорогого ему самодержавия. Проголосует, причем, несмотря на все страшилки черносотенной прессы, неожиданно либерально. В первой Думе было 184 кадета и 124 умеренных левых — конституционное большинство. Положиться Столыпин мог, по сути, лишь на 45 голосов крайних правых — из 497 депутатов. Таков был результат всеобщего, тайного и равного голосования. Что сделал бы в такой ситуации, не скажу Бисмарк, но даже Ельцин, которому пришлось в 1993 году иметь дело в Верховном Совете с постсоветскими коммунистами и националистами, непримиримыми борцами против «антинародного режима»?