Либеральное течение, концентрировавшееся около кружка друзей Герцена, опиралось, как на свою социальную базу, на группу левых дворян, не позабывших еще традиций 20-х годов, и, в сущности, очень плохо понимавших «деловые» интересы того дворянского авангарда, который вел реформы 60-х годов. Этот авангард пользовался «Колоколом», когда нужно было бороться с феодальной камарильей, всегда имевшей возможность зажать рот домашней, не зарубежной, подцензурной печати. Зажать рот лондонским эмигрантам было нельзя — и камарилья боялась их, как боялась она всего, до чего не могла достать руками. Но когда дело было сделано, реформа от 19 февраля, худо ли, хорошо ли, прошла, в «Колоколе» больше не было необходимости: дальнейшее можно было отстаивать и при помощи подцензурной прессы. Герцен должен был утратить влияние — или перейти на более левую позицию. Он смутно понимал это, стал нерешительно, ощупью сближаться с революционными кругами: известный эпизод с агентом «Земли и воли» — несмотря на свое как бы социалистическое название, в сущности, демократического кружка, очень близкого по своей программе к «Великоруссу» — показывает, какими комическими недоразумениями чревато было сближение наследника декабристов с предшественниками народовольцев. Что может быть забавнее этой оценки сил тайного общества арифметически — по числу «голов», в него завербованных! Тщетно Огарев уверял своего друга, что одна такая голова, как его, Герцена, стоит больше тех трех тысяч, в существовании которых сомневался (и, вероятно, основательно сомневался) издатель «Колокола». В конце концов, он примкнул к той революции, которую мог понять: к польской. Польские революционеры, как две капли воды, были похожи на итальянских — иные из них и вышли прямо из гарибальдийских дружин: это было Герцену знакомо. Но тут уже всякие точки соприкосновения с прежней герценовской публикой были потеряны. Манчестерские дворяне не для того начали свои реформы, чтобы оборвать их на втором Севастополе: а поляки, сознательно вызывая вмешательство Наполеона III и Англии в русские дела, вели именно ко второму Севастополю. В довершение несчастия, и полякам-то Герцен был нужен именно из-за своего влияния на обычную публику «Колокола»: в сочувствии революционных кругов в России они и без того были уверены. Потеряв своих дворянских читателей, Герцен лишился всякой социальной опоры — политически он теперь не представлял никого. Публика Чернышевского была прочнее, — недаром «Великорусе», по признанию даже его идейных противников слева, был популярнее всей остальной литературы того времени. Но это опять была публика из зажиточных слоев общества, и в этом отношении сам лидер «великоруссцев» не составлял исключения: Чернышевский, по показанию его самого, зарабатывал до 10 тысяч в год (до 20 тысяч золотом на теперешние деньги), имел экипажи, лошадей и собственную дачу в аристократическом Павловске. И в его лице, таким образом, — а в лице его последователей тем менее — русская революция не выходила из того круга «порядочных людей», где она основалась со времен тайных обществ 20-х годов[122]
. Со студенчеством, выступившим на политическую сцену в «беспорядках» 1861 года, мы попадаем в самый нижний слой русского революционного движения, ниже которого оно почти не спускалось до наших дней, впервые увидевших десятки тысяч политических ссыльных из крестьян и рабочих. Известный историк Ешевский — один из тех, кто сожалел, что у совета Московского университета не было в руках «материальной силы» для усмирения студенчества: человек, стало быть, «объективность» которого никакому сомнению подлежать не может — оставил в своих записках великолепную характеристику студентов 60-х годов как социальной группы. Подавляющее большинство составляли бедняки, приходившие часто пешком в Москву «из отдаленных губерний». Возвышение платы за ученье Ешевский считает ближайшим толчком к беспорядкам, а участие в них поляков объясняет тем, что «большинство поляков и уроженцев западных губерний в Московском университете отличались крайней бедностью». Дело, конечно, не было так экономически просто — и роль поляков, например, гораздо лучше объясняется тем, что это была политически наиболее развитая и наиболее революционно возбужденная уже тогда часть академической молодежи. Но, во всяком случае, поляки и неполяки, — это были люди, не имевшие ни своих лошадей, ни дач в Павловске: это не был пролетариат в социально-экономическом смысле, но это были «пролетарии» в смысле бытовом — для которых вопрос о добывании насущного хлеба был центральным вопросом существования. Аргументировать, обращаясь к ним, от опасности крестьянского восстания, как это делал «Великорусе», — было бы смешно. Прельщать их «приличной» конституцией, с «народным собранием» из помещиков и чиновников — было бы издевательством. Что с ними надо говорить иным языком, затрагивать иные мотивы — это понимал даже и Герцен, или, по крайней мере, самые живые из «герценовцев». — Прокламация «К молодому поколению» — современница «Великоруссов»: она помечена сентябрем 1861 года — еще не вполне свободна от воспоминаний о герценовском романтизме; правительство еще может «поправить беду» — «но пусть же оно не медлит»; в дворянство «мы не верим», но автор верит все же, что дворянство могло бы отхлопотать конституцию, если бы захотело. «Когда государь сказал им: «Я хочу, чтобы вы отказались от своих прав на крестьян», им следовало ответить: «Государь, мы согласны, но и вы должны отказаться от безусловной власти, вы ограничиваете нас, мы хотим ограничить вас». Это было бы последовательно, и в руках дворянства была бы конституция. Дворянство струсило, в нем недостало единодушия». Горько было признаться, что те, на кого надеялись, не оправдали надежд: но это значило признаваться в то же время и в существовании этих надежд. Еще сильнее в «Молодом поколении» другая сторона герценовского романтизма: «Кто может утверждать, что мы должны идти путем Европы, путем какой-нибудь Саксонии или Англии, или Франции? Кто берет на себя ответственность за будущее России?.. Мы не только можем, мы должны прийти к другому. В нашей жизни лежат начала, вовсе не известные европейцам. Немцы уверяют, что мы придем к тому же, к чему пришла Европа. Это ложь. Мы можем точно прийти, если наденем на себя петлю европейских учреждений и ее экономических порядков; но мы можем прийти и к другому, если разовьем те начала, какие живут в народе». Но в этой форме герценовский романтизм был действительно интегральной частью русского утопического социализма, именуемого народничеством. Здесь шла спайка не между декабристами и дворянскими манчестерцами, а между Герценом и русскими революционерами 70-х годов: этой стороны Герцена удобнее поэтому коснуться, говоря о позднейшей «Земле и воле». Там мы увидим, что этим предрассудком одинаково грешили и «либералы», и «демократы». Беря же «Молодое поколение» в его ближайших хронологических рамках, рассматривая его как памятник революционного движения, современного «великим реформам», мы найдем в нем меньше предрассудков, нежели даже в «Великоруссе». Тот еще верил в «просвещенную часть нации». «Надо обращаться не к обществу, а к народу», — писал Михайлов в своем ответе «Великоруссу» (ответе, напечатанном Герценом с оговоркой, что редакция «Колокола» «не совершенно согласна» с его автором: напечатать это меткое возражение Чернышевскому было так приятно — но не брать же на себя ответственность за все «крайности»). «Общество никогда не пойдет взаправду против правительства и никогда не даст народу добровольно, чего тому нужно. Общество — это помещики-чиновники, у которых одни начала, одни стремления с правительством, общность интересов, общность преступлений, стало, серьезной вражды быть не может; могут быть только размолвки о том, чтобы поровнее делиться правом теснить и грабить народ». В «Молодом поколении» сквозит мысль, может быть, еще и не осознанная его автором как следует, — что в борьбе с правительством нужно опираться не на тех, кто политически недоволен, но, в сущности, сыт и благополучен, — а на тех, кто экономически угнетен: первые могут стать лишь «оппозицией Его Величества», как часто стали говорить позже, — лишь вторые могут явиться опорой революционного движения. «Надежду России составляет народная партия из молодого поколения всех сословий; затем все угнетенные, все, кому тяжело нести крестную ношу русского произвола — чиновники, эти несчастные фабричные канцелярий, обреченные на самое жалкое существование и зависящие вполне от личного произвола своих штатских генералов; войско, находящееся в таком же положении, и 23 миллиона освобожденного народа, которому с 19 февраля 1861 года открыта широкая дорога к европейскому пролетариату». Выше еще упоминается городское мещанство, «эта неудавшаяся русская буржуазия, выдуманная Екатериной II. И какие они tiers-état! Те же крестьяне, как и все остальные, но без земли, бедствующие, гибнущие с голоду. Им должна быть дана земля».