Он продолжал лежать, не двигаясь, ничем на ее слова не отзываясь, руки за голову. Ситуация идиотская, сказал он себе. Довольно обидно девушке, даже лысой, торчать в голом виде невостребованной. И оборвал себя: нет и нет! Перетопчешься. Утром отвезешь ее в…
— Я только темноту ненавижу, — сказала она. — Темнота — враг глухого. Наверное, она как-то замедляет звук. — И вдруг спокойно, легко проговорила: — Я понимаю, ты брезгуешь. Но, знаешь, я чистая. Никогда не болела разной там… дрянью. Когда в Рио, в фавеле, меня изнасиловали и изрезали два ублюдка, я очнулась в госпитале после наркоза, и первой мыслью было: они меня заразили. Но пронесло. Просто повезло, понимаешь? А потом у меня был выкидыш. Михалька, моя подруга, сказала: какое счастье, ты бы не вынесла — родить этого проклятого ребенка и видеть, на кого он похож, и думать, куда его пристроить… А я очень плакала тогда — от жалости и горя. Я вовсе не считала, что этот ребенок —
Он молчал — а может, что-то говорил? — в темноте она не видела лица.
Нет, он молчал, не мог проглотить ком в горле, лежал, пришибленный.
— Просто по ночам бывает так страшно… Ну, я и прикинула: может, пустишь меня полежать рядом, все равно ж ты не спишь? Просто полежать. — И вдруг встрепенулась: — Ты, наверное, думаешь: если у меня на голове вши, то и
Он чуть не взвыл от физической боли в груди. Господи, сколько же ее топтали, били-резали, и что ж надо было сотворить с этой девчонкой, если… Откинул простыню и сказал отрывисто:
— Ныряй!
Она увидела, как взметнулся край простыни, бросилась к нему, юркнула в постель, доверчиво растянулась рядом — вероятно, впервые за эти месяцы не на полу в курятнике у Дилы, не на пляже, а в согретой живым существом постели.
— Ой, тепло-о… — пробормотала. — Ты горячий, как грелка.
Обняла его за шею и сразу
— Вообще-то, — буркнул он, слегка отодвигаясь (уже побежденный, уже беспомощный, уже катящийся в сладко пульсирующую бездну), — учти, я не привык к этим к-коммунальным братским постелям… Боюсь, не смогу выглядеть э-э… джентльменом.
— Я уже чувствую, — сказала она безмятежно и просто, как волна, окатила его ладонью от горла вниз, легко и нежно огибая препятствия.
От неожиданности он подскочил и заорал:
— Смирно лежать!
— Почему? — шепнула она, встав на колени и бережно укладывая его назад, как мать — проснувшегося с плачем ребенка. — Ну почему… почему…
И, как волна, накрыла его с головой покрывалом из тысячи пальцев и губ…
Его оглушила глубокая и полная тишина, точно он нырнул в расщелину рифа и продолжал погружаться все глубже, рискуя не вынырнуть никогда.
Лишь безмолвная нежность глубинного течения ворочала его и ритмично качала, и, тихо его обнимая, шевелились бескрайние поля змеистых водорослей — так долго, так томительно долго, так бесконечно долго, так ненасытно долго, что он не верил собственному телу. И, как бывало под водой, на исходе задержанного, запертого дыхания, на взлете невесомого тела, пропарывающего слизистую стихию с легкими, исполненными умирающим воздухом, он испытывал мощный всплеск эйфории, наркотический транс улетающего сознания, блаженный экстаз перехода из бездны в бездну…
Самым потрясающим было: ее руки, их прикосновение; их легкое касание. Эти руки говорили, спрашивали, слушали, убеждали, склоняли, требовали. Они вытягивали, извлекали из его тела только им внятный смысл, исторгнутый спаянной сиамской глубиной; несколько раз он пугался, не услышит ли она его мысли, которых, впрочем, и не было, как не бывало их на глубине…
Раза три он поднимался на палубу, где ровно и свежо тянуло ветром и под бледнеющим сводом мерно катились серебряные гребни по черной акватории. Гребень скалы неподалеку круглился двумя кучерявыми холками, двумя няньками, баюкающими в седловине-колыбели лимонную луну.
Я сошел с ума, смятенно думал он, отирая ладонью пот, катящийся по груди, я спятил, это во сне творится, так не бывает — и вновь возвращался к ней, уже засыпающей, будил, тормошил, погружался и плыл, выплывал, уходил, настигал, задыхался, выныривал…
Ночь казалась бесконечной, невесомой, безмолвной; кажется, они не сказали друг другу ни одного слова, а мускулистая ловкость и совершенная, родственная слаженность их тел существовали сами по себе и были разумеющимися в любом повороте, слиянии, скольжении и обморочном спазме наслаждения, так что раза три он ловил себя на диком ощущении любовных объятий с самим собой…