Что делать сейчас, завтра и через неделю, он не знал. Во что превратилась его жизнь и почему он стал специалистом по выслеживанию, преследованию и убийству плохих парней, по допросам, обманам, вербовке, ликвидациям, переодеваниям и выстраиванию смертельно опасных ходов и ситуаций, он мог бы объяснить со всей убедительной и ясной силой (он умел убеждать, в том числе и себя) — только не сейчас. Сейчас не хотелось.
И ради самой благородной цели, ради подписанной и пропечатанной небесной гербовой печатью справки, выданной на исполнение трижды заслуженной и четырежды благородной казни, — все равно не хотелось.
С чего ты взял, что в этой бойне останется нетронутым твое страдающее музыкальное нутро? С чего ты взял, что не захлебнешься в этом кровавом круговороте? Где твой кларнет, парень? И почему ты так давно не брал его в руки?..
Стоп, сказал он себе, тормозим. Мы это обсудим на днях. На днях, понял?
— Лео, — возбужденно спросила Владка, положив телефонную трубку. — Ты знаешь, что это: манда?
Он поперхнулся йогуртом, откашлялся, невозмутимо отправил в рот следующую ложку, бормоча:
— Неплохо, неплохо…
— Да нет, я имею в виду: знаешь, где это находится?
— Ну… догадываюсь, — отозвался он.
— Ты там бывал, а?
Отставив недоеденный йогурт, Леон молча воззрился на мать. Она невозмутимо глядела на него своими
— Тебе побриться надо. И помыться. Ты прям как убийца: страх и ужас. Я в смысле… это ведь где-то у нас, да? Город или кибуц?
— А! — Он вновь принялся за йогурт. — Тогда ударение на первом слоге: Манда. Кфар-Манда. Это арабская деревня в Галилее.
— Так это ж здорово! — с энтузиазмом воскликнула Владка. — Тогда ведь можно его отыскать, ага?
— Кого? — морщась, уточнил сын. Он терпеть не мог этой ее манеры строить разговор с заднего крыльца.
— Твоего отца, дура-аха… — улыбаясь, пропела мать, метнулась к посудомойке, принялась загружать ее грязной посудой, накопленной за неделю. Она всегда копила. — Просто сегодня по радио услышала и вдруг ка-а-ак вспомнила: он же называл деревню! На страну,
…Мгновение спустя она обернулась на его молчание и выронила ложку. Вернее, положила ее мимо посудомойки, попятилась, локтем задела бокал, из которого Леон только что выпил воды, и бокал упал набок, покатился и хряпнулся в раковину, где рассыпался на мелкие осколки.
У сына было окаменелое лицо. Страшное лицо.
— Чё эт ты? — поинтересовалась она. — Лео, ты чё? Живот болит?
Леон смотрел на мать так, словно минуту назад впервые увидел эту дикую женщину и не может понять, каким образом и зачем она тут оказалась.
— Ты хочешь сказать, — наконец проговорил он ровным, любезно-бесстрастным тоном, каким говорил на допросах с убийцами, — что родила меня от араба?
— Выходит, так, — бодро отозвалась она.
Этого его тона она побаивалась. Было уже несколько случаев, когда она понимала, что сейчас он ее убьет. Может убить. И тогда он непременно бил что-то важное и нужное. Вот самокат ее раскурочил — саданул со всего размаху об стенку. А эта стенка — ей что сделается? Натуральный камень в метр толщиной… А однажды схватил нож и изрезал себе руку — сильно, швы даже накладывали. То, что сын — человек опасный, она знала с самого его детства. Но никогда еще у него не бывало такого лица: одновременно отрешенного, даже не телесного, а будто вырезанного из какой-то твердой блестящей породы дерева, и страдальческого.