И когда Леон вскинулся (с лицом, искаженным отвращением и мукой) в попытке вновь
— Этот вздор настолько выбил тебя из седла, цуцик? Мне… — и, чеканя каждое слово: — …досадно — это — видеть!
За годы в их отношениях сложился свой языковой протокол: наедине друг с другом они говорили по-русски. Иногда Иммануэль перескакивал на иврит, если речь заходила о каких-то забавных израильских типах, историях или сценках (он называл это «местным колоритом»). Но любой важный разговор наедине вручался одному лишь посреднику: русскому языку. И тогда Леон чувствовал, что между ними протянута особенная, проникновенная родственная связь.
— Кровь?! — презрительно воскликнул старик. — Недалеко бы мы ушли, выцеживая свою дутую чистокровность сквозь сито всех гетто, погромов, крестовых походов и костров инквизиции. Нет, парень:
В дверях появился Тассна — то ли не спал, то ли проснулся от голосов. Ревниво нахмурился, застав старика уже в кресле, одетым, да еще с бутылкой спиртного.
Налив себе водки, Иммануэль движением руки остановил протестующего «нубийца» и выпил из своей «лекарственной» чашки просто и легко, не закусывая.
— Эх, вот бы так помереть: с последним глотком водки в желудке, — заметил он. Снял очки и, щурясь, принялся задумчиво разглядывать Леона, как незнакомца. — Видал, как надо мной трясутся мои нубийцы? Боятся потерять работу, когда я откину хвост. А я ведь очень скоро его откину. Поэтому позволь я договорю — на всякий случай. Вот ты мне сейчас — о крови, в которой ты заблудился. Удел чистокровности! Хо, это слишком просто, цуцик. Для нас — это слишком примитивно. Это как плыть по течению: родился, принадлежал, упокоился с миром. Это для баварского крестьянина с перышком на шляпе. Нет: бесстрашие —
Обернувшись к Тассне («если уж ты сам явился, парень!»), старик принялся давать ему указания — что там поджарить и какую на скорую руку соорудить жратву для этого странного и очень позднего ужина или очень раннего завтрака — цуцик, видимо, одурел от голода, надо его покормить.
— Да, и салату принеси, того, из холодной говядины. Одарим гостя луковой розой Виная.
И когда Леон направился к ванной, Иммануэль крикнул ему в спину:
— После в бассейн непременно! Мы сегодня воду меняли. Поплавай, отмокни, я на тебя полюбуюсь — красивый ты, как… суч-потрох! А потом поужинаем.
Минут через десять Леон — в полотенце, накрученном на бедра, — вышел в патио, где старик все еще командовал Тассной, сердился, что-то доказывал. Кажется, требовал добавить в соус горчицы или сахара. Но Тассна оставался невозмутим и несокрушим в своем поварском достоинстве. К тому же сахар старику не полагался из-за диабета. Как и водка.
Тут же присутствовал заспанный Винай; видимо, решил, что без него не справятся.
Нечего сказать, устроил переполох этот поздний гость.
— Я не нашел там плавок, — сказал Леон.
— Какие плавки, плюхайся так! Аллах тебя простит, а баб мы не держим.
— Хочешь, покажу, сколько могу жить под водой? — неожиданно спросил Леон, снимая и отбрасывая на кресло полотенце.
— Валяй.
— Засекай время! — крикнул тот, вдохнул и ушел под воду.
Невозмутимый Винай следил, как в толще воды подсвеченного и просиненного голубой плиткой бассейна плавно кружит сильный гибкий угорь, то зависая в неподвижности, то устремляясь вперед, то свертываясь в клубок и вращаясь в медленном танце. Иммануэль велел подвезти коляску к бортику и смотрел в воду с нарастающим напряжением. Трижды кричал:
— Браво! — сначала с восхищением, затем с тревогой и, наконец, все сильнее вцепляясь в ручки кресла: — Ну, браво же, вылезай, суч-потрох! Я верю, ты отрастил жабры!
Еще три-пять-шесть невыносимых секунд Леон дал на заключительный аккорд. И лишь когда Иммануэль завопил:
— Хватит, идиот! — выбил тело вверх, хватанул ртом, гортанью, легкими воздуху, еще, еще (маленько перебрал, это правда), подплыл к бортику бассейна, подтянулся и, шумно дыша, лег на него грудью, щекой, бессильно разбросав руки.