В этих строках сформулировано то, к чему стремилась поэзия Иванова конца двадцатых и всех тридцатых годов. Он уговаривает себя напевом стиха, сочетаниями слов, рифмами, знакомыми именами, ложащимися в мелодию, гармонией звуков. «Розы» и «Отплытие...» живут в особом пространстве, означенном лишь редкими отдельными вещественными и духовными знаками, позволяющими чувствовать себя все же живым. И пусть это состояние временно, пусть нынешний мир заведомо обречен, но — «Ты еще читаешь Блока, / Ты еще глядишь в окно, / Ты еще не знаешь срока»... Разорванному, рассыпавшемуся миру есть противовес, пусть маленький и ненадежный, заключенный в избранных созданиях искусства, куда есть надежда попасть и только что написанному стихотворению. По Иванову, никакая красота мира спасти, конечно, не может. Да и нужно ли его спасать, если весь мир состоит из того, что описано в «Распаде атома»: «Дохлая крыса лежит в помойном ведре, среди окурков, вытрясенных из пепельницы, рядом с ваткой, которой в последний раз подмылась невеста. Крыса была завернута в кусок газеты, но в ведре он, развернувшись, всплыл — можно еще прочесть обрывки позавчерашних новостей. Третьего дня они еще были новостями, окурок дымился во рту, девственная плева была нетронутой». Цена всему — помойное ведро. А еще — непрерывно звучащая в поэте мировая музыка, которая заставляет все это «мировое безобразье» представлять выносимым. Как бы ни было глубоко отчаяние, как бы остро ни видел проницающий взгляд всю эту перепутанность горделиво застывшего в своем величии мира — и безграничной отвратительности его изнанки, показанной в нарочито тошнотворной неприглядности, все равно внутри человека существует то музыкальное начало, с которым все-таки можно еще жить на земле. С ним не может справиться самая жестокая ирония, самые беспощадные напоминания о тленности и тщетности жизни.
С особенной ясностью такое отношение к действительности выявилось в почти не понятом критикой и читателями «Распаде атома», получившем уничтожающие характеристики от весьма уважаемых авторов. Так, Г.П. Струве, мнение которого о стихах Иванова мы цитировали выше, в прославленной «Русской литературе в изгнании», на долгие годы ставшей самым авторитетным пособием по истории литературы русской эмиграции, писал в таком духе: «Есть <...> в книге некрофильский эпизод (отвратный, но в каком-то смысле даже центральный, — к нему «я» Иванова возвращается) с совокуплением этого «я» с мертвой девочкой <...> но при чем тут соединение пола с Богом и человеком, ума не приложить»[254]
и т.д. Вместе с тем сам Иванов и некоторые критики (прежде всего из круга Мережковских[255]) считали иначе. Почти через двадцать лет после выхода этой небольшой книжечки Иванов писал в частном письме: «Действительно, «Атом» мне очень дорог. Никакого Миллера я и не нюхал, когда его писал — Миллер у нас появился в 1939 г., а «Атом» (указано на посл. странице) написан в 1937 г. Я считаю его поэмой и содержание его религиозным»[256]. О том, что «Распад атома» представляет собою поэму, писал и Вл. Ходасевич в подробной иконкой рецензии. Однако вряд ли можно согласиться с его выводом, что принципиальный порок повести состоит в противоречии между мелкостью главного героя и теми высокими проблемами, которые намеревался решить автор[257]. Именно «маленький человек» (конечно, не в том смысле, который вкладывался в это понятие девятнадцатым веком), человек массы и должен был считаться героем самой отчаянной русской прозы конца тридцатых годов. Для него, не обладающего способностью к творчеству, культурная традиция пресеклась окончательно, предала его. И только выраженное в стихах ощущение могло бы спасти его, как оно до поры до времени спасало самого автора.