Читаем Русская литература первой трети XX века полностью

Следующие примеры относятся к гораздо более позднему времени, когда Ходасевича уже не было в живых, а Иванов постепенно подводил итоги своей жизни, вступая при этом в перекличку с теми поэтами, которых считал «своими». Прямо называются в стихах или их ближайшем контексте (эпиграфах, посвящениях) имена Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Анненского. Ахматовой, Мандельштама, Адамовича. Не требует труда узнавание подтекстов из Блока и Жуковского. И среди этих имен, всегда пользовавшихся в сознании Иванова полнейшим почетом, оказывается, хотя и в несколько другом качестве, имя Ходасевича. Если все предшествующие — «дорогие могилы» или имена, овеянные почти что посмертным уважением (кроме Адамовича), то Ходасевич по-прежнему остается для Иванова одним из тех активных голосов, с которыми он постоянно вступает в диалог. Не случайно в письмах к В. Маркову он так подробно несколько раз рассказывает о своем отношении к творчеству Ходасевича: «Да, считаю Ходасевича очень замечательным поэтом. Ему повредил под конец жизни успех — он стал распространяться в длину и заноситься в риторику изнутри. Вершина — в этом смысле — была знаменитая баллада «идет безрукий в синема». Обманчивый блеск, пустое «мастерство»: казалось, на первый взгляд, — никто ничего так хорошо не писал — летит ввысь, — а на самом деле не ввысь, а под горку.

Он был до (включая, конечно) «Путем Зерна» удивительнейшим явлением, по-моему, недалеко от Боратынского, и потом вдруг свихнулся в «Европейскую ночь» (уж и само название разит ходулями и самолюбованьем)»[718].

И в другом письме, менее чем через месяц: ««Каин», «отец мой был шестипалым», «дыша на них туберкулезом», «Баллада о Шарло» — на ходули, и хлоп вместе с ходулями носом в землю, <...> Знаю, что погубило Ходасевича, но писать долго и трудно <..> Воспоминания его хороши, если не знать, что они определенно лживы. И притом с «честным словом» автора в предисловии к «Некрополю»: «Пишу только то, <что> видел и проверил»»[720].

О внутренне напряженном отношении к творчеству Ходасевича свидетельствует и письмо Иванова от 29 июля 1955 г. к Р.Б. Гулю: «Видите ли, «музыка» становится все более и более невозможной. Я ли ею не пользовался и подчас хорошо. «Аппарат» при мне — за десять тысяч франков берусь в неделю написать точно такие же «розы». Но, как говорил один Василеостровский немец, влюбленный в Василеостровскую же панельную девочку: «Мозно, мозно, только нельзя». Затрудняюсь более толково объяснить. Не хочу иссохнуть, как засох Ходасевич»[721].

Из стихотворений Иванова этого периода рассмотрим два характерных образца. Первый:


Так, занимаясь пустяками —Покупками или бритьем, —Своими слабыми рукамиМы чудный мир воссоздаем.И поднимаясь облакамиВвысь — к небожителям на пир, —Своими слабыми рукамиМы разрушаем этот мир.Туманные проходят годы,И вперемежку дышим мыТо затхлым воздухом свободы,То вольным холодом тюрьмы.И принимаем вперемежку, —С надменностью встречая их —To восхищенье, то насмешкуОт современников своих.


В этом стихотворении, написанном в 1955 или 1956 году, конечно, смысловой акцент находится в предпоследней строфе. Но две первые строфы, помимо легко опознаваемых цитат из Баратынского («Чудный град порой сольется...») и Тютчева («Его призвали всеблагие / Как собеседника на пир» из стихотворения «Цицерон», особенно дорогого Иванову), построены на прямых реминисценциях из Ходасевича:


Не легкий труд, о Боже правый,Всю жизнь воссоздавать мечтойТвой мир, горящий звездной славойИ первозданною красой,(«Звезды», 1925)


и:


И я творю из ничегоТвои моря, пустыни, горы,Всю славу солнца Твоего,Так ослепляющего взоры.И разрушаю вдруг шутяВсю эту пышную нелепость,Как рушит малое дитяИз карт построенную крепость.(«Горит звезда, дрожит эфир...», 1921)


Второй образец — одно из самых отчаянных стихотворений Иванова (опубликовано в 1952 году):


Перейти на страницу:

Похожие книги

Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней

Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это одно и то же… Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский, хотя предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму.Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии. Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.).И. П. Смирнов

Игорь Павлович Смирнов , Игорь Смирнов

Культурология / Литературоведение / Образование и наука
Михаил Кузмин
Михаил Кузмин

Михаил Алексеевич Кузмин (1872–1936) — поэт Серебряного века, прозаик, переводчик, композитор. До сих пор о его жизни и творчестве существует множество легенд, и самая главная из них — мнение о нем как приверженце «прекрасной ясности», проповеднике «привольной легкости бездумного житья», авторе фривольных стилизованных стихов и повестей. Но при внимательном прочтении эта легкость оборачивается глубоким трагизмом, мучительные переживания завершаются фарсом, низкий и даже «грязный» быт определяет судьбу — и понять, как это происходит, необыкновенно трудно. Как практически все русские интеллигенты, Кузмин приветствовал революцию, но в дальнейшем нежелание и неумение приспосабливаться привело его почти к полной изоляции в литературной жизни конца двадцатых и всех тридцатых годов XX века, но он не допускал даже мысли об эмиграции. О жизни, творчестве, трагической судьбе поэта рассказывают авторы, с научной скрупулезностью исследуя его творческое наследие, значительность которого бесспорна, и с большим человеческим тактом повествуя о частной жизни сложного, противоречивого человека.знак информационной продукции 16+

Джон Э. Малмстад , Николай Алексеевич Богомолов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное