Читаем Русская литература первой трети XX века полностью

В отличие от большинства изданий, выходивших на бывшей территории Российской империи (прежде всего, конечно, от различных рижских, а также и ревельско-таллинских газет), «За свободу!» занимала в любой момент своего существования отчетливо выраженную политическую позицию. Формулировать эту позицию в ее константных моментах и в постоянных изменениях на протяжении двенадцати лет существования газеты не является нашей нынешней задачей, и важно лишь определенное указание на то, что такая позиция существовала. «За свободу!» представала перед своим читателем как издание, чувствующее постоянную ответственность за судьбу и русского населения, живущего в непосредственной, угрожаемой близости от СССР, и всей Польши, служащей одним из форпостов Запада против коммунистической экспансии. Эта особенность чувствовалась буквально во всем строе газеты, начиная с названия, выдержанного в призывном стиле.

Подобная наступательность определяла дух и тональность большинства газетных публикаций и с замечательной степенью наглядности проявилась в той полемике, о которой пойдет речь. Полемика эта примечательна, кроме уже сказанного, еще и тем, что в орбиту ее помимо своей воли оказалось втянуто и еще одно чрезвычайно интересное издание, чтение которого для настоящего филолога до сих пор является истинным наслаждением. Речь идет о парижском еженедельнике (сперва газете, а потом журнале: как раз в 1927 году он преобразовался в ежемесячный журнал) «Звено». Конечно, «Звено», строго разделявшее материалы первой полосы, отданной политическим новостям, и всего остального объема, занятого материалами о русской и всемирной культуре, не имело ни малейших намерений полемизировать с «За свободу!» и ни строкой не удостоило попреки провинциального для русских парижан издания. Но один из сотрудников «Звена», пользуясь своими давними связями с редакцией «За свободу!», начал полемику, так сказать, на вражеской территории.

Наконец, не в последнюю очередь полемика привлекает внимание тем, что в ней так или иначе оказались замешаны более чем небезразличные для русской литературы писатели, к тому же разбросанные по разным странам и почти не имевшие соприкосновения друг с другом в той комбинации, которая вырисовалась в результате.

Предыстория полемики относится к 1925 году, когда до отрезанного от сколько-нибудь значительных центров эмиграции Игоря Северянина дошел, наконец, переизданный в 1922 или 1923 году (дата на книге не указана) в Берлине сборник стихов Георгия Иванова «Сады». Прочитав небольшую книжку, Северянин послал в «За свободу!» весьма хвалебную по форме, но вполне двусмысленную статью «Успехи Жоржа»[792]. Состояла она прежде всего из воспоминаний автора о юных годах Иванова, о его преклонении перед тогдашним Северяниным (еще даже не автором «Громокипящего кубка»), о том, как Иванов вступил в «Академию эгопоэзии» и потом дезертировал из нее в «Цех поэтов». Трудно сказать, чем непосредственно было вызвано появление этой статьи: вряд ли Северянин всерьез думал включаться в литературную борьбу и вряд ли, даже если и думал, он стал бы первым объектом своего нападения избирать именно Иванова. Но тем не менее в северянинской статье отчетливо (хотя, повторю, и скрытые за рядом похвал) слышны не только иронические нотки, но и явственное предупреждение, как будто мимолетно пущенное некстати вспомянутым прозвищем тогдашнего (1911—1912 гг.) Иванова — «баронесса». Р.Д. Тименчик полагает, что этой кличкой он был обязан действительному титулу матери[793]; однако, скорее, на самом деле тут скрывался намек на гомосексуальный опыт Иванова. Если Иванов читал эту статью, как и полугодом ранее опубликованные воспоминания Северянина «Газета ребенка (И.В. Игнатьев и его «Петербургский глашатай»)»[794], он не мог не обратить внимания на имплицированные угрозы старшего поэта вспомнить его, Иванова, похождения подобного рода.

Нам неизвестно, обратил ли Иванов внимание на воспоминания и рецензию Северянина, однако в том же 1925 году в одной из очередных своих квазимемуарных статей цикла «Китайские тени», печатавшихся в «Звене», Иванов описал свои ранние встречи с Северяниным, какими они виделись ему[795]. Поскольку этот фрагмент почти дословно вошел в «Петербургские зимы»[796], цитировать его мы не будем.

Прочитав эти «Китайские тени» (опять-таки с большим опозданием, без малого в два года), Северянин очевидно обиделся и откликнулся довольно большой статьей «Шепелявая тень», мелочной по тем поправкам, которые она вносила в воспоминательную беллетристику Иванова, но существенную своим уже гораздо более серьезным погромыхиванием угроз в адрес автора. Венцом их явилась заключи тельная фраза: «Исправив все «неточности и описки», допущенные мемуаристом в своих «тенях» и бросающие иногда нежелательные тени на некоторые имена, позволю заметить ему, что у меня намять более точная и надежная, но я постараюсь не пользоваться ею, если мне когда-нибудь в воспоминаниях придется касаться некоторых похождений самого Иванова 2-го»[797].

Перейти на страницу:

Похожие книги

Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней

Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это одно и то же… Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский, хотя предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму.Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии. Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.).И. П. Смирнов

Игорь Павлович Смирнов , Игорь Смирнов

Культурология / Литературоведение / Образование и наука
Михаил Кузмин
Михаил Кузмин

Михаил Алексеевич Кузмин (1872–1936) — поэт Серебряного века, прозаик, переводчик, композитор. До сих пор о его жизни и творчестве существует множество легенд, и самая главная из них — мнение о нем как приверженце «прекрасной ясности», проповеднике «привольной легкости бездумного житья», авторе фривольных стилизованных стихов и повестей. Но при внимательном прочтении эта легкость оборачивается глубоким трагизмом, мучительные переживания завершаются фарсом, низкий и даже «грязный» быт определяет судьбу — и понять, как это происходит, необыкновенно трудно. Как практически все русские интеллигенты, Кузмин приветствовал революцию, но в дальнейшем нежелание и неумение приспосабливаться привело его почти к полной изоляции в литературной жизни конца двадцатых и всех тридцатых годов XX века, но он не допускал даже мысли об эмиграции. О жизни, творчестве, трагической судьбе поэта рассказывают авторы, с научной скрупулезностью исследуя его творческое наследие, значительность которого бесспорна, и с большим человеческим тактом повествуя о частной жизни сложного, противоречивого человека.знак информационной продукции 16+

Джон Э. Малмстад , Николай Алексеевич Богомолов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное